Отношение Карамзина к предшественникам в методических и теоретических взглядах

В историографии XVIII в. мы встретили два различных взгляда на задачи исторического изучения. Русские исследователи ставили главной целью истории принесение пользы, немецкие исследователи — достижение истины. К концу столетия тот и другой взгляд сблизились и существовали совместно у таких исследователей, как Щербатов и Болтин, Миллер и Шлецер. Карамзину, конечно, обе точки зрения хорошо известны, и он постоянно твердит о необходимости, чтобы история была истинна и достоверна. «Если мы захотим соображать историю с пользою народного тщеславия, — выражается он, — то она утратит главное свое достоинство — истину и будет скучным романом». Мы и увидим, что Карамзин со всем усердием добивался истины — в своих примечаниях. Но это была невольная дань тому состоянию, в какое привели немцы русскую историческую науку, — «тягостная жертва, приносимая достоверности», — как выразился Карамзин в предисловии к «Истории государства Российского» и как он всегда выражался о своих «Примечаниях». Главный нерв его работы лежал не здесь; чтобы понять исторический идеал Карамзина, необходимо обратиться к тексту «Истории государства Российского». Зачем и как он будет писать историю, — это Карамзин знал еще задолго до того, когда решился сделаться русским историком; и, написавши свою историю, он остался при прежнем взгляде. «Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон — вот образцы, — пишет Карамзин еще в 1790 г., в Париже. — Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев. Родословные князей, их ссоры, междоусобия, набеги половцев — не очень любопытны, соглашаюсь; но зачем наполнять ими целые тома? Что не важно, то сократить, но все черты, которые означают свойство народа русского, характер наших древних героев, отменных людей, происшествия действительно любопытные описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий — Владимир, свой Людовик XI — царь Иоанн, свой Кромвель — Годунов, и еще такой государь, которому нигде не было подобных — Петр Великий. Время их правления составляет важнейшие эпохи в нашей истории, и даже в истории человечества: его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микеланджело».

Итак, не историческое изучение, не разработка сырого материала истории, а художественный пересказ данных, уже известных — вот та заманчивая задача, которая рисуется в воображении будущего историка. Из наличного исторического материала — иное сократить, иное раскрасить; выкинуть неблагодарную путаницу событий и остановиться на благодарных эпизодах и характерах, — все это одушевить чувством; история русская может быть незанимательной, но что художественное произведение на мотивы русской истории, составленное по этому рецепту, непременно будет занимательно, — за это ручаются ум, вкус и талант художника. «Нет предмета столь бедного, чтобы искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для ума образом», — повторяет Карамзин ту же мысль в своем предисловии. Под «бедным предметом» надо разуметь здесь русскую историю, а приятно ознаменует себя в этом предмете — «История государства Российского».

Мы имеем все основания думать, что, и сделавшись сам историком, Карамзин не изменил своих взглядов на задачи исторического произведения. Едва начавши свои подготовительные занятия, он спешит уже набросать мысли для будущего предисловия. Значение истории резюмировано здесь под тремя рубриками: 1) «Любопытство знать, от чего мы, как, — судьбу предков», etc. 2) «Учит благоразумию». 3) «Дает бодрость сравнением»[1]. За этими идеями, напоминающими нам Татищева, следуют наброски звучных фраз, по-французски: «Le charme, attache a I’histoire ancienne, semblable a celui, qui nous fait regarder avec interet ces anciens monuments... c’est le domaine de la Poesie»... Видно, что не мысль важна для Карамзина в этих отрывках, слишком не конченных, чтобы выражать какую-либо мысль, а образное сравнение, красиво выраженное. И вот, все двенадцать лет, пока историограф пишет свои первые восемь томов, эти картинные фразы не выходят из его головы, пока не укладываются, наконец, блистательными рядами в его знаменитом предисловии. «Я ободрял себя мыслию, что в повествовании о временах отдаленных есть какая-то неизъяснимая прелесть для нашего воображения: там источники поэзии! Взор наш, в созерцании великого пространства, не стремится ли обыкновенно мимо всего близкого, ясного — к концу горизонта, где густеют, меркнут тени и начинается непроницаемость». Так, даже из скудости материала историк предлагал читателю извлекать эстетическое наслаждение.

Есть, впрочем, еще два аргумента, которыми Карамзин, опять еще за 12 лет, готовится рекомендовать вниманию читателя русскую древность. «Vous voulez lire I’histoire? Eh bien, c’est faire un long voyage, — et voir aussi des plaines arides»[2]. Но если ни обращение к фантазии, ни обращение к серьезности не подействует на читателя, — у Карамзина есть в запасе патриотическое оправдание неинтересного в истории. «Хвастливость авторского красноречия и нега читателей осудят ли на вечное забвение дела и судьбу наших предков? Иноземцы могут пропустить скучное для них в нашей древней истории; но добрые россияне не обязаны ли иметь более терпения, следуя правилу государственной нравственности, которая ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному». И эта тирада предисловия находит свою параллель в набросках, сделанных за 12 лет раньше. «Народ, презиравший свою историю, презрителен, ибо легкомыслен; предки были не хуже его»[3].

При всем разнообразии этих аргументов цель их, как видим, одна и та же. История должна быть занимательна: по соображениям утилитарным, по соображениям эстетическим, по соображениям патриотическим, — как бы то ни было, но история должна быть занимательна. Вот основная идея, неотвязно преследующая историографа. Разумеется, сам он сделает все возможное и употребит все средства для осуществления этой задачи: сократит, раскрасит, оживит патриотизмом. Не совершив еще никаких грехов против исторической достоверности, он в тех же набросках уже примеривает позу кающегося грешника. «Знаю, нам нужно беспристрастие историка: простите, я не всегда мог скрыть любовь к отечеству». И эта мысль, правда, в более сдержанной форме, оживает, как известно, в предисловии. «Чувство: мы, наше — оживляет повествование... любовь к отечеству дает... кисти жар, силу, прелесть. Где нет любви, нет и души».

Такой взгляд на задачи истории сам по себе обещает нам ломоносовское или эминское употребление исторического материала. Уберегся ли историограф от подобных последствий?

Прежде всего нельзя не заметить, что только с XVI в. материал представляется в достаточном изобилии, чтобы позволить историку сколько-нибудь художественное изображение. Оставим пока эту часть истории в стороне и посмотрим, как поступал Карамзин при изображении предыдущего периода. «До сих пор (т. е. до XVI в.), — признается он сам, — я только хитрил и мудрил, выпутываясь из трудностей. Вижу за собой песчаную степь африканскую»[4].

Как Карамзин «выпутывался» до XVI ст., — видно из самой «Истории государства Российского». Главную помощь оказывал язык. Можно бы составить интересный каталог эпитетов, которыми Карамзин старается обрисовать толпу князей, как две капли воды похожих друг на друга, и путаницу их действий, утомительно-однообразных.

«Добрый, благодетельный, жестокий, нежный, бесчеловечный, знаменитый, несчастный, счастливый, печальный, юный, храбрый, хитрый, благоразумный, осторожный» и т. д. — все эти прилагательные так и мелькают в рассказе, облегчая чтение, но не оставляя все-таки никакого прочного впечатления и даже обезличивая черты, действительно характерные. «Отмстил, утешился, негодовал, ревновал, спешил, страшился» — налагают такую же печать однообразия и на действия. В построении фраз встречаем ту же, более или менее невинную, манеру украшать фактические данные летописей. «Усердные москвитяне были обрадованы счастливым возвращением своего князя»; «никто не мог без умиления видеть, сколь Димитрий предпочитает безопасность народную своей собственной, — и любовь общая к нему удвоилась в сердцах благодарных»; «сей государь великодушный мог ли быть счастлив и весел в тогдашних обстоятельствах России»; «изумленные решительною волей — господствовать единодержавно, они жаловались, но повиновались». Все эти украшения речи, свидетельствующие о литературных вкусах эпохи, становятся, однако, уже совсем не невинными, когда воздействуют на самое содержание рассказа. Возьмем один пример. В 1364 г. был в Москве пожар. В 1367 г. построен каменный Кремль. В 1365 г. мурза Тагай выжег Рязань. В 1367 г. князь нижегородский Дмитрий Константинович разбил Булат-Темира. В 1364 г. новгородская вольница грабила по Волге, и Дмитрий Донской объявил свой гнев новгородцам. Как передать занимательным для читателя образом весь этот ряд одиночных, разновременных и друг от друга независимых фактов? Карамзин достигает этого, находя между ними связь и составляя из них нечто целое. Пожар показал ненадежность деревянных укреплений; поэтому решили построить каменные. Это было нужно и для будущего освобождения от татарского ига (о котором еще никто тогда не думал). Но могли ли татары «простить» Москве эту «великодушную смелость»? Нет, мурза (правда, совсем независимый от Золотой Орды) сжег Рязань (правда, совершенно независимую от Москвы), но потом был разбит. Тоже был разбит другой хищник монгольский. Эти победы предвозвещали важнейшее (освобождение); но предварительно нужно было великому князю усмирить внутренних врагов — новгородцев. Таким образом, за неимением причинной связи между событиями Карамзин придумывает свою связь, стилистическую; читателю/положившемуся на Карамзина, эта связь могла бы показаться причинной, если бы весь рассказ не был рассчитан на быстрое, легкое чтение, после которого никакого воспоминания обо всей этой искусственно нанизанной нити событий все равно не останется.

Помимо стилистической связи событий, у Карамзина есть и другой литературный прием, не менее вредящий научному достоинству изложения. Это — его психологическая мотивировка действий. Щербатов, мы видели, тоже любит психологическую мотивировку, хотя и отделяет ее от строго фактического изложения; но любимые мотивы обоих историков так же различны, как рационализм Щербатова и сентиментализм Карамзина. Герои щербатовской «Истории» действуют преимущественно из политических видов. Герои «Истории государства Российского» руководятся в своих действиях «нежною чувствительностью». Вот, для примера, рассказ обоих историков о том, почему Борис не хотел действовать против Святополка Окаянного.

Щербатов: «Борис, страшась неу- стройств, которые могут от междоусобной войны произойтить, и почитая старейшего себе брата, им на сие ответствовал, что он никогда не вооружится на своего брата, которого вместо отца намерен почитать. Таковым ответом доброжелательные его войска, быв приведены в уныние и опасаясь, чтобы должайшее пребывание с ним — от Святополка им не вменилось в преступление, его оставя разошлись...; однако Свя- тополк, зная всенародную любовь к Борису, послал к нему нарочно объявить, что он желает с ним быть в братской дружбе» и т. д.

Карамзин: «Борис ответствовал: могу ли поднять руку на брата старейшего; он должен быть мне вторым отцом. Сия нежная чувствительность казалась воинам малодушием: оставив князя мягкосердечного, они пошли к тому, кто властолюбием своим заслуживал в их глазах право властвовать. Но Святополк имел только дерзость злодея. Он послал уверить Бориса в любви своей» и т. д.

Как видим, действия Бориса, войска и Святополка у Щербатова представляются делом простого расчета: Борис боится междоусобной войны, войско боится гнева Святополка, Святополк боится народной любви к Борису. У Карамзина те же действия являются следствием душевных движений: братней нежности, уважения к силе, трусливости Святополка. В источнике обоих — в летописи — нет ни той, ни другой мотивировки[5]. Но даже там, где источник дает мотивировку, Карамзин предпочитает иногда заменить ее своей, более соответствующей его литературной манере. По летописи, князь Дмитрий Константинович суздальский старается отнять у младшего брата Нижегородское княжение; во время борьбы он получает из Орды ярлык на великое княжение Владимирское, но поступает к Дмитрию Донскому с тем, чтобы получить от последнего помощь против Нижнего Новгорода[6]. Так и изложено было у Щербатова. По Карамзину — Дмитрий Константинович отказывается от владимирского стола, «видя слабость свою» и «предпочитая дружбу Дмитрия (Донского) милости» хана, — без всяких определенных расчетов; а затем освобождается нижегородский стол, и из «благодарности» Дмитрий помогает суздальскому князю занять его. Таким образом, отказ Дмитрия суздальского и помощь ему Дмитрия московского, — два факта, связанные в источнике причинной связью, — у Карамзина связываются только стилистическим оборотом с сентиментально-психологической мотивировкой: «умеренность, вынужденная обстоятельствами (т. е. отказ от великого княжения), не есть добродетель; однако ж, Дмитрий Иоаннович изъявил ему за то благодарность». Даже прямо формальные, юридические выражения княжеских договоров, в которых слабейший обещается обыкновенно «держать великое княженье честно и грозно», а сильнейший обязуется держать слабейшего «в братстве, без обиды», у Карамзина ческий материал становился здесь богаче, и Карамзин заранее предвкушал обильную жатву. «Какой славный характер для исторической живописи, — пишет он, оканчивая княжение Василия III, — жаль, если выдам историю без сего любопытного царствования; тогда она будет, как павлин без хвоста».

Опасения Карамзина не сбылись, и первые 8 томов «Истории» выпущены были с «павлиньим хвостом» или, точнее, с половиной его, так как восьмой том прерывался на середине правления Грозного. «Это сравнение (с павлиньим хвостом), — замечает С. М. Соловьев, — разоблачает перед нами образ воззрения писателя на предмет...; такое сравнение не могло появиться даром, без причины. Сравниваемые предметы одинаково поразили сравнивающего удивительным сочетанием блестящих цветов; пораженный этим блеском, писатель истощил свое искусство, чтобы передать его во всей полноте читателю, удержать эту яркость, ослепляющую зрение, желая соблюсти всю силу внешнего впечатления. Понятно, почему Карамзин, принимая авторитет Курбского, однако, отступает от известий последнего при описании блестящих событий первой половины царствования Иоаннова, старается смягчить, переиначить эти показания. Юный монарх совершает великие подвиги: мудрец в собрании архиереев и бояр, указующий на злоупотребления и на средства исправить их; герой на поле ратном, ведущий войско под стены враждебного города и сокрушающий их разумными распоряжениями и личной храбростью — вот Иоанн! Для красоты описания это лицо необходимо, и необходимо именно в таком положении, в каком выставляют его летописи, а не в таком, в каком видим его у Курбского.

Если бы Карамзин принял представление Курбского, что все эти подвиги совершены не Иоанном, а руководителями его...; то что было бы с картиной?»[7]

Действительно, припомним изображение Курбского. Порождение беззаконного брака, с детства развращенный и испорченный воспитанием, потом на короткое время как будто загипнотизированный сильной волей Сильвестра, насильно обращенный на путь добродетели; наконец, снова свихнувшийся на прежнюю, привычную колею и окончательно предавшийся оргиям гнева и разврата, — таким рисует Грозного царя посвященный в его интимную жизнь «синклит». Сопоставим это с изображением Карамзина: «Сей монарх, озаренный славой, до восторга любимый отечеством, завоеватель враждебного царства, умиритель своего, великодушный во всех чувствах, во всех намерениях, мудрый правитель, законодатель, имел только двадцать два года от рождения: явление редкое в истории государств! Казалось, что Бог хотел в Иоанне удивить Россию и человечество примером какого-то совершенства, великости и счастия на троне».

Кто же будет судьей между показанием современника и исторической оценкой Карамзина? Уже Погодин обратил внимание на то, что судьей в данном случае является сам Грозный и что он бесповоротно решает дело в пользу показаний Курбского[8]. Про излишества царя в детстве и после ссоры с Сильвестром мы знаем достаточно из других источников; про добродетели, внушенные царю советниками в промежуточном периоде, говорит нам сам Грозный в своих письмах к Курбскому: «Под предлогом душевной пользы вы овладели моею волей, вы пугали меня детскими страшилами, вы обращались со мною как с младенцем, вы лишили меня воли даже в подробностях моей домашней жизни, в одежде и сне, в отправлении моих религиозных обязанностей, вы хотели сами править царством, а мне оставили только титул; словом я был государь, а делом ничем не владел и был нисколько не лучше раба». Эти и десятки подобных выражений на каждой странице пестрят в посланиях царя. Грозный не останавливается даже над развенчанием самого себя в делах, принесших наиболее славы его царствованию. Все помнят блестящую картину взятия Казани, нарисованную Карамзиным. Сам царь, величественный, спокойный, составляет у историка центральную фигуру картины. «Вы меня, как пленника, везли сквозь землю неверных, — жалуется в действительности сам царь, — как только меня сохранил Всевышний!» Курбский и Царственная книга в один голос подтверждают это настроение Грозного под Казанью. Иоанн прячется, по этим показаниям, в церкви; напрасно убеждают его советники показаться войску: «ее, государь, время тебе ехати...; великое время царю ехати». У царя же «не токмо лицо изменяшеся, но и сердце сокрушися». Наконец, приближенные его, «хотяща, не хотяща, за бразды коня взяв», выводят к войску и ставят у царской хоругви.

Мы не будем останавливаться на том, как во всех частностях Карамзин примиряет показания источников со своим представлением о характере Иоанна. По мере удаления от первых годов царствования Грозного примирение это становится все более и более трудным; и если оно не сделалось окончательно невозможным, то только потому, что Карамзин вовремя остановил свой рассказ в VIII томе «Истории». Еще Погодин заметил, что историограф «отложил все дурное об Иоанне до смерти Анастасии, до IX тома, между тем как очень многое уже случилось, представляющее Иоанна совсем с другой стороны». Несомненно, Карамзин знал, что его ожидает в IX томе; еще не докончив VIII тома, он пишет в одном письме, что в следующем томе ему придется изображать «злодейства Иоанновы». Но эти злодейства представлялись ему только новым благодарным сюжетом для исторической живописи; и, принявшись за этот сюжет, историограф с таким же усердием нарисовал нам Иоанна-тирана, с каким изобразил раньше Иоанна-героя добродетели. «До появления в свет IX тома «Истории государства Российского» у нас признавали Иоанна государем великим, — говорит Устрялов, — видели в нем завоевателя трех царств и еще более — мудрого попечительного законодателя... Это мнение поколебал Карамзин, который объявил торжественно, что Иоанн в последние годы своего правления не уступал ни Людовику XI, ни Калигуле»[9]. В этих словах впечатление, произведенное IX томом, изображено очень верно; но историку следовало добавить, что мнение, поколебленное Карамзиным, — было его собственное мнение. Отказаться от ранее созданной картины Карамзин, конечно, не хотел; согласить с ней новое изображение характера Иоанна — уже не мог[10]. «Свидетельства добра и зла», по его словам, были «равно убедительны и неопровержимы»; и ему оставалось признать факт коренной перемены в характере Иоанна и предоставить объяснение этого факта читателям. «Несмотря на все умозрительные изъяснения, характер Иоанна, героя добродетели в юности, неистового кровопийцы в летах мужества и старости — есть для ума загадка».

Нам остается прибавить, что загадка эта, причинившая столько хлопот последующим исследователям, должна найти свое объяснение исключительно в приемах «исторической живописи» историографа. Подобно большинству представителей одинакового с ним литературного направления, автор «Натальи, боярской дочери» только и умел писать «неистовых кровопийц» или «героев добродетели». Для людей живых, обыкновенных, не было красок на этой палитре, не было подходящих эпитетов в этом литературном арсенале. Пока историк изображал нам Олега рязанского каким-то исчадием ада, — вина еще могла быть сложена на недостаток источников. Когда, уже при большем запасе данных, Карамзин задумал представить Василия Темного классическим трусом и видеть у него трусость на всяком шагу, тут еще можно было объяснить неудачу увлечением художника. Но когда та же неудача повторилась при полном свете истории, когда живая фигура Иоанна, какой она является у Курбского и в его собственных письмах, превратилась под пером Карамзина в героя мелодрамы или в театрального злодея, дальнейших сомнений быть уже не может. Не только художественные задачи, преследовавшиеся историографом, портили историю; недостаток художественного чутья и особенности художественной манеры портили также и достижение художественных задач автора.

Познакомившись с тем, что унаследовал Карамзин от русского панегирического и моралистическо-живописательного направления, обратимся теперь к тому, чем он обязан немецкому направлению, усвоенному и русскими историками конца прошлого столетия: от «Истории» обратимся к «Примечаниям». В тексте «Истории», как мы видели, достоверность и точность в передаче источников слишком часто приносятся в жертву картинности изображения и изяществу слога. Но по тексту, ввиду литературно-художественной задачи, поставленной автором, нельзя еще составить вполне определенного понятия о том, как относится историк к своим источникам. Всю подготовительную работу Карамзин отнес в свои «Примечания», и к ним мы должны обратиться, чтобы оценить его как критика и ученого.

Нет никакого сомнения, что Карамзин приступил к своему историческому труду без предварительной специально исторической подготовки. Тем, чем он стал как критик и ученый, он сделался уже во время самой работы; и, конечно, первенствующая роль в этой выучке принадлежала немецкой школе. На первых же порах, как мы видели, Карамзин столкнулся с авторитетом Шлецера, ученые приемы которого должны были оказать на него самое решительное влияние. Можно проследить, как совершенствуются технические приемы Карамзина под влиянием немецкого образца, шаг за шагом контролирующего его собственную работу. В самом начале занятий Карамзин, например, записывает для памяти, как мог бы записать Татищев: «В Архангелогородском летописце есть украшения и догадки; однако ж он достоин внимания и показывает ум и знания исторические. Как хорошо об Олеге!» В «Истории» мы, действительно, находим это место об Олеге, понравившееся Карамзину в Архангелогородском летописце. Но оно находится здесь не в тексте, а в «Примечаниях», и выставляется образчиком позднейшего искажения летописей[11]. Если, таким образом, Карамзин решился обойтись без этой картины в своей исторической живописи, то причину этого надо искать во влиянии Шлецера: в своем «Несторе» Шлецер заявил, что эти подробности Архангелогородского летописца составляют простую прикрасу рассказчика[12].

Окончив I том «Истории», Карамзин писал Муравьеву, что «не боится более ферулы Шлецера». Еще через четыре года (1810) он отзывался о «Несторе» уже следующим образом: «Изъяснения и перевод текста весьма плохи и часто смешны. Старик не знал хорошо ни языка летописей, ни их содержания далее Нестора; а выписки из иностранных летописцев не новость для ученых». Очевидно, такая смена отзывов свидетельствует о том, что критическое воспитание Карамзина завершилось, — что он стал на собственные ноги и эмансипировался от Шлецера. Историограф забыл только, что первые нетвердые шаги на поприще критики он сделал под «ферулой» того же Шлецера[13] и что «старик» в совершенстве обладал качествами, которых недоставало историографу: он прошел настоящую ученую школу и твердо знал, зачем он занимается историей и чего в ней ищет. Взгляды самого Карамзина на задачи истории нам достаточно известны, так же как и столкновение этих взглядов с задачами исторической критики. Мы знаем также, что в позднейших временах, где Шлецер переставал налагать свое veto на фантазию рассказчика, Карамзин не стеснялся пользоваться картинами «Степенной книги», столь же фантастическими, как отвергнутый им рассказ Архангелогородской летописи. Выучка, следовательно, была неполная.

Отношение Карамзина к другим предшественникам, конечно, было еще более свободное. Мы говорили о том, как он враждебно относится к Татищеву и Болтину и как тщательно отмечает их ошибки; к отделу ошибок или, вернее, просто выдумок Татищева он прямо относит все известия татищевского свода, источник которых ему неизвестен. К Щербатову по мере развития своего рассказа он тоже начинает относиться критически. Впрочем, он редко снисходит до полемики и почти всегда ограничивается одним пренебрежительным упоминанием о толкованиях Щербатова, с которыми не согласен. Даже на Миллера он начинает резко нападать, найдя неизвестные ему источники «Сибирской истории». Надо прибавить, что в большинстве случаев Карамзин бывает вполне прав; но, независимо от степени основательности его критических нападок, нельзя не отметить их тон, который делает музыку.

Во всяком случае не критика составляет самую сильную сторону «Примечаний» к «Истории государства Российского». Если эти «Примечания» оставляют вообще несравненно более выгодное впечатление, чем самый текст «Истории», то это объясняется не столько критическим талантом автора, сколько его ученостью. В этом отношении надо отдать справедливость историографу: он усердно хлопотал о подборе новых исторических материалов, в значительной степени обновил фактическое обоснование рассказа и надолго сделал свою «Историю» необходимой для всякого исследователя хрестоматией источников русской истории. Особенно чувствуются эти преимущества «Примечаний» при сравнении их с тем самым сочинением, которому Карамзин так много обязан был при составлении текста, с «Историей» Шербатова. Не говорим уже о том, что вся иностранная литература, относящаяся к началу русской истории, является у Карамзина совершенно обновленной: мы заметили раньше, что эта литература, сколько-нибудь компетентная, только и появляется со второй половины XVIII в.; и мы знаем также, как облегчено было Карамзину знакомство и с литературой, и с источниками русских origines[14]. Но далее первые шаги в области фактического рассказа должны были быть сделаны на основании русских летописных источников. Щербатов основал свое изложение более чем на тридцати списках летописей, добрая половина которых была им заимствована из патриаршей (Синодальной) и типографской библиотек в Москве, а около четверти нашлось в его собственной библиотеке. Из всего этого множества списков наиболее надежными были, однако же, только два: один уже напечатанный в «Библиотеке Российской» (так назыв. Кёнигсбергский список Суздальского летописного свода), другой, найденный Щербатовым в патриаршей библиотеке, — Новгородский свод в древнейшем, так называемом Синодальном списке[15]. Ко времени Карамзина и эта летопись была напечатана[16]. Но, кроме этих двух списков, Карамзину удалось найти два лучших списка Суздальского свода (упомянутые выше Пушкинский — он же Лаврентьевский — и Троицкий, в 1812 г. сгоревший), и два списка южной летописи, ранее известной только по началу: Ипатьевский и Хлебниковский[17].

Большая часть летописей Щербатова после находок Карамзина окончательно теряла значение для древнейшего периода: ссылки на синодальные и типографские списки с полным основанием могли быть заменены обширными выписками из вновь открытых текстов, представлявших крупную ученую новинку. Но для позднейшего времени и второстепенные списки были важны. Рукописи, употребленные в дело Щербатовым, ко времени Карамзина были сосредоточены в Синодальной библиотеке[18]. Туда и обратился Карамзин со своими поисками: не знаем, все ли он нашел, чем воспользовался Щербатов[19], но, несомненно, он впервые наткнулся в синодальном книгохранилище на множество первостепенных по важности материалов, о существовании которых Щербатов не имел никакого понятия. Так, Карамзин первый воспользовался синодальной рукописью Кормчей книги (XIII ст.), из которой извлек такие важные памятники, как церковный устав Владимира Святого («подложный», по мнению Карамзина), устав новгородского князя Святослава 1137 г., древнейший список Русской Правды, «Вопросы Кирика Нифонту», «Правила митр. Иоанна и Кирилла»[20]. Не меньшую услугу, чем Синодальная библиотека, оказало Карамзину собрание рукописей Мусина-Пушкина. Кроме уже изданных Мусиным — «Слова о полку Игореве» и «Поучения» Мономаха, кроме упоминавшегося не раз Пушкинского (Лаврентьевского) списка летописи, Карамзин достал у Мусина несколько житий (св. Владимира, Константина Муромского), летописей (особенно лет. Засецкого, в которой нашелся так называемый карамзинский список Русской Правды), наконец, список договора Смоленска с Готландом 1230 г.

После татарского нашествия характер источников русской истории несколько меняется. Летописи, конечно, продолжают оставаться основным источником вплоть до княжения Ивана III; и состав летописного материала как у Щербатова, так и у Карамзина остается прежний[21]. Но рядом с летописями появляются грамоты; Щербатов воспользовался, как мы знаем, теми важнейшими из грамот, которые хранились в Московском архиве Министерства иностранных дел[22]; к ним он присоединил несколько ханских ярлыков, найденных им в одной рукописи Синодальной библиотеки. Карамзин застал все эти документы уже напечатанными[23]; тем не менее, из них, как и из печатных летописей, он делает выписки, а иногда и сообщает полный текст, особенно если ему удалось найти новый список документа[24]. Но и здесь к наличному материалу Карамзин делает весьма существенные добавления. Несколько важных грамот дают ему рукописи Синодальной библиотеки[25]. От Мусина-Пушкина он получает драгоценное собрание Двинских грамот, в составе которых оказываются Двинская уставная грамота 1397 г., Новгородская судная, известная грамота о черном боре 1437 г., договор кн. Ивана Можайского с кн. Ив. Ярославичевым 1462 г., договор Дмитрия Донского с новгородцами. Но, кроме этих прежних источников своих находок, Карамзин пользуется и новыми. Целый ряд важнейших документов он получает благодаря канцлеру Н. П. Румянцеву из Кёнигсбергского архива: грамоты галицких князей, договор Свидригайло с орденом 1402 г. и др. Публичная библиотека, Иосифо-Волоколамский монастырь и некоторые другие учреждения и лица также доставляют немало интересных документов.

Иностранная литература и источники являются в этих томах «Истории государства Российского» тоже в значительно обновленном и дополненном составе. Только, кажется, источники для истории скандинавов и тюрков остаются те же, как у Щербатова: тот же Далин и Маллет, тот же Дегинь и Абульгази. Зато вместо Флери для истории церкви является Райнальд; вместо Солиньяка и Дефонтена — Нарушевич; для истории Польши, кроме компилятора Стрыйковского, единственно известного Щербатову, появляется у Карамзина и Кадлубек, и Богуфал, и Длугош — древнейшие хронисты. Точно так же, сверх лифляндской хроники Арндта, историограф пользуется Дуйсбургом, Кранцем и Кель- хом. Наконец, начинают появляться и сказания иностранцев о России.

Щербатов знает только Плано-Карпини; Рубруквис ему известен только по сочинению Рычкова. Карамзин пользуется обоими в подлинниках и знает, кроме них, еще Барбаро и Шильтбергера.

В третий раз изменяется состав исторических источников со времени Ивана III[26]. К летописям и грамотам великих князей[27] Щербатов присоединяет памятники дипломатических сношений, хранящиеся в архиве Министерства иностранных дел[28]. Целый ряд грамот, извлеченных из статейных списков, напечатан Щербатовым, на этот раз уже в подлиннике, в приложениях. Карамзин дал новые выдержки и тексты из того же источника[29]. Двинские грамоты и документы Кёнигсбергского архива дают Карамзину, по-прежнему, возможность обогатить актовый материал весьма важными новинками; например, из Двинских грамот он печатает договоры новгородцев с Казимиром и с Иваном III (1471). Очень важные данные для церковной истории дают ему рукописи Синодальной библиотеки, Иосифова монастыря и Троицкой лавры[30]. Для истории законодательства, кроме Судебника Ивана IV, известного и Щербатову, ему удается воспользоваться для второго издания только что найденным в 1817 г. Судебником Ивана III. Разрядные и родословные книги, хорошо изученные Щербатовым, известны Карамзину в других, иногда очень любопытных списках. Оба они пользуются и послужным списком бояр, изданным в «Опыте трудов вол. р. собр.». Но что особенно увеличивает ученые ресурсы Карамзина в этой части «Истории», это — сказания иностранцев. Щербатову Герберштейн известен только по делу о его посольстве в архиве Иностранной коллегии; Контарини он знает только по статье о Венеции в «Атласе историческом», а «Павла Жова» — по цитате из словаря Морери. Карамзин знаком с франкфуртским сборником иностранцев, писавших о России[31]. Герберштейн, Павел Иовий, Гваньини, Одерборн известны ему по этому изданию, Контарини — по изданию Бержерона.

За время царствования Ивана Грозного[32] основным источником продолжают оставаться грамоты и статейные списки архива Иностранной коллегии[33]. Карамзин присоединяет к ним по-прежнему документы, полученные из Кёнигсбергского архива; кроме того, он пользуется выписками из Ватиканского архива, сделанными Альбертранди[34]; канцлер Румянцев снабжает его также некоторыми актами Мекленбургского архива и Британского музея. К известной уже Щербатову переписке Грозного с Курбским историограф присоединяет знаменитые «синодики» Грозного и его письмо в Белозерский монастырь. В дополнение к изданной Щербатовым Царственной книге Карамзин пользуется синодальной рукописью № 270, которую он называет ее «продолжением»[35], весьма важной летописью Александро-Невской лавры[36], а также другими летописями и хронографами частных лиц и Синодальной библиотеки. Для истории завоевания Сибири, изложенной у Щербатова по Миллеру и Фишеру, Карамзин впервые употребляет в дело так называемую Строгановскую летопись, указанную ему Спасским (издана в 1821 г.). По обыкновению, вновь появляются в «Истории государства Российского» памятники, важные для церковной истории: «Стоглав», сведения о Соборе 1554 г. против московских еретиков, об обиходе Иосифова монастыря и др. Наконец, и в этом отделе впервые входят в ученый оборот сказания иностранцев. Щербатов в своем пятом томе знает только сборник Гаклюйта во французском переводе и сообщает оттуда одну грамоту царя Ивана Васильевича к Эдварду VI. Карамзин пользуется оригинальным изданием Гаклюйта и извлекает оттуда сведения о Ченслере, Баусе, Лене, Дженкинсоне. Помимо гаклюйтовского собрания Щербатову известны одни «Комментарии» Поссевина; Карамзин присоединяет, кроме раньше названных, Бреденбаха («Historia belli Livonici»), Таубе и Крузе, тогда еще не изданных и полученных им в 1811 г. в рукописи из Кёнигсбергского архива, Гейденштейна, Пернштейна (Кобенцеля), Ульфельда, Горсея, Марже- рета и Петрея.

Обращаемся к истории России со времени Федора Ивановича до междуцарствия, на котором остановились оба историка[37]. Материал, заимствованный из дипломатических документов, опять одинаков у того и другого[38]. Главные летописи Смутного времени — Новый летописец, «Летопись о мятежах», Палицын, некоторые хронографы — уже известны Щербатову. Карамзин дополняет их несколькими повестями, несколькими любопытными списками хронографа, так называемой рукописью Филарета. Важным пособием для истории этого периода был для Щербатова «Опыт новейшей истории» Миллера, начало которого было напечатано в «Ежемесячных сочинениях» (1761 г.), а продолжение хранилось в рукописи в архиве Иностранной коллегии. Руководимый Миллером, Щербатов начинает шире пользоваться иностранцами, чем мы это видели ранее. Перенося в свою «Историю» иногда целые страницы миллеровского труда, он передает и его цитаты[39]; некоторыми из них он заинтересовывается и достает самые цитированные сочинения. Таким образом, Щербатов пользуется в VII томе Маржеретом, Страленбергом, де Ту, книжкой под заглавием «Relation curieuse de l’etat present de la Russie»[40]. Однако, Карамзин и здесь далеко превосходит его знакомством с иностранцами. Кроме названных выше, он знает еще Вера, полученного им от Румянцева, Горсея (Coronation), Шиля, Мильтона, Паерле, Маскевича и других; значительный польский материал дают ему издания Нарушевича и Немцевича, а также выписки Альбергранди (дневники Олесницкого и Гонсевского, описание событий 1604—1609 гг. неизвестного автора).

Разумеется, во всем этом сравнительном перечне источников Щербатова и Карамзина мы старались обратить внимание только на самое главное. Чтобы показать, в какой степени «Примечания» Карамзина обновили запас научного материала по русской истории, и сделанных указаний совершенно достаточно. Если текст «Истории государства Российского», приноровленный к литературным вкусам большой публики, приобрел автору непрочную славу среди почитателей его повестей, то «Примечания», по понятной теперь для нас причине, сохранили надолго огромное значение для специалистов[41].

Пожар двенадцатого года увековечил это значение «Примечаний» для тех памятников, оригиналы которых погибли в этом пожаре, между тем как текст «Истории» давно уже потерял всякий интерес, кроме исторического.

Нам остается рассмотреть взгляды Карамзина на общий ход русской истории. Найдя, что даже наиболее дисциплинированные и наиболее положительные исследователи прошлого века были бессильны против ходячего взгляда, мы уже не будем ожидать от Карамзина чего-либо нового в этом отношении. Его взгляд вполне воспроизводит известные нам взгляды предшественников. Карамзин, как мы видели, вообще находится под влиянием Шлецера, несколько изменившего традиционную схему русской истории. Но в этом случае Карамзин, насколько только возможно, возвращается к схематизму Ломоносова. Несомненно для него только одно: именно, что призванные князья были норманны. Затем, следуя Шлецеру, а не вопреки ему, как утверждали патриотические поклонники Карамзина, историограф принимает мнение, что Русское государство возникло свободно, — призванием, а не завоеванием. Связь со Шлецером видна будет из следующего сопоставления:

Шлецер. Нестор. II. С. 159—160.

Большая часть великих держав в свете составилась завоеванием или неволею... Но русская держава возникла совсем иначе. Пять народов..., каждый добровольно[42]... вступают между собою в союз и по взаимному согласию избирают себе начальников из 6-го народа.

Карамзин. I. IV глава.

Начало российской истории представляет нам удивительный и едва ли не беспримерный в летописях случай: славяне добровольно уничтожают свое древнее народное правление и требуют государей от варягов, которые были их неприятелями. Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили самовластие (ибо народы отели законов, но боялись неволи); в России оно утвердилось с общего согласия граждан.

По мнению Шлецера, только после восстания Вадима Рюрик явился в Новгороде уже не в качестве добровольно призванного князя, а в качестве завоевателя, и в это время он основал феодальную систему. И в этом видели разницу во взглядах между Шлецером и Карамзиным, который будто бы не признавал в русской истории ни завоевания, ни феодализма. Однако же, то и другое, — и завоевание, и феодальная система, — есть у Карамзина, только они запрятаны у него в одной неясной фразе: «Рюрик, приняв единовластие, отдал в управление знаменитым единоземцам своим, кроме Белоозера, Полоцк, Ростов и Муром, им или братьями его завоеванные, как надо думать. Таким образом... утвердилась... система феодальная» и т. д.

Принимая шлецеровскую мысль о феодальном устройстве древнейшей Руси, Карамзин принимает также и болтинскую идею о том, что первые государи не были самодержавны. Этим, однако, и ограничиваются уступки его воззрениям, поколебавшим ломоносовско-татищев- скую схему русской истории. На общий вывод эти уступки не оказывают никакого влияния. Вслед за Татищевым и Ломоносовым Карамзин повторяет: «Отечество наше обязано величием своим счастливому введению монархической власти». Таким образом, дальнейшую мысль Болтина и немецких исследователей, что варяги явились не как государи, а как защитники страны от соседей, Карамзин решительно отвергает[43]. Точно так же не соглашается он и назвать Россию в первом периоде — рождающеюся, как предлагал Шлецер. «Век Владимира был уже веком могущества и славы, — а не рождения». Как неохотно отказывается Карамзин от старой схемы, видно из следующих частных случаев. В начале нашей истории существовало два одинаково сомнительных предания: о Гостомысле, который призвал князей, и о Вадиме, который взбунтовал Новгород против княжеской власти. Шлецер безусловно отвергал существование Гостомысла, а предание о Вадиме считал вероятным и выпущенным из летописей московской политикой[44]. Карамзин, не высвободившийся еще из-под «ферулы» учителя, до известной степени готов признать и известие о Гостомысле «сомнительным», и восстание Вадима «вероятным». Но в выражениях его в том и другом случае ясно видно желание, чтобы читатель думал как раз наоборот. «Древняя летопись не упоминает о сем благоразумном советнике, — говорит он по поводу Гостомысла, — но ежели предание истинно, то Гостомысл достоин славы и бессмертия в нашей истории». А про Вадима говорится вот в каких выражениях: «Сие известие, не будучи основано на древних сказаниях Нестора, кажется одною догадкою и вымыслом». Так колеблются критические весы историографа, смотря по тому, в какую сторону должен склониться приговор — за или против традиции.

Даже традиционного года основания государства Карамзин не хочет уступить. Принявши мнение Шлецера, что хронология Нестора вымышлена, и согласившись с ним, что даты 859—862 невероятны, Карамзин приходит, однако, к неожиданному результату. «Как доказать, что древний летописец ошибся и что Рюрик пришел ранее 862 года?», — спрашивает он и решает начинать историю государства Российского с 862 г.1

Таким образом, несмотря на то, что Карамзин, по-видимому, принимает шлецеровские мнения о происхождении Русского государства, — от этих мнений после всех оговорок и добавлений остается весьма немного, и из-за шлецеровских тезисов ясно проглядывают все основные черты отвергнутой Шлецером ломоносовской схемы: величие первого периода русской истории, основанное на монархической власти первых князей, даже и с правильным престолонаследием, потому что Олег признается Карамзиным за правителя, «опекуна» Игоря.

В дальнейших частях тожество схемы Карамзина с традиционной схемой XVIII ст. выступает уже без всякой маскировки. Ход последующей истории объясняется, как и у предшественников, обычаем княжеских разделов.

Шлецер. III. Гл. VII. «Святослав начинает пагубный раздел России.

Он первый подал пагубный пример разделов, кои целые 500 лет держали Россию в изнеможении, бедствии и нужде». Шлецер. Probe russ. Annalen (ср. Ломоносова). (При семи первых властителях Русское государство) достигло могущества и величия, как Рим при своих семи царях. Но едва оно достигло этой степени, как разделы Владимировы и Яролавовы низвергли его в прежнюю слабость, так что в конце концов оно сделалось добычей татарских орд и т. д. (более чем на 200 лет).

Карамзин: «Итак, Святослав первый ввел обыкновения давать сыновьям особенные уделы — пример несчастный, бывший виною всех бедствий России».

«Древняя Россия погребла с Ярославом свое могущество и благоденствие. Основанная, возвеличенная единовластием, она утратила силу, блеск и гражданское счастье, будучи снова раздробленною на малые части. Владимир исправил ошибку Святослава, Ярослав — Владимирову; наследники их... не умели соединить частей в одно целое, и государство, шагнув, так сказать, в один век от колыбели своей до величия, — слабело и разрушалось более 300 лет».

Сходная вообще со взглядами историков XVIII в., философия «Истории» Карамзина, однако, и в этом периоде представляет особенности, специально сближающие ее с ломоносовской. Припомним справедливый упрек Шлецера Ломоносову, что в его изображении Русь в течение всей истории сохраняет характер единого государства. В изложении Карамзина события удельного периода точно так же изображаются, как будто бы на Руси было только одно великое княжение; поэтому москов- [45]

ский князь оказывается иногда ответственным за события, происходящие в совершенно независимой от Москвы области.

Эта точка зрения служила весьма удобным средством, чтобы расположить русскую историю в виде одной линии, на которой Москва являлась естественным продолжением Киева. Возвышение Москвы представляется, таким образом, Карамзину как нечто необходимое в общем ходе русской истории, так сказать, провиденциальное. Не выдвинь татары Москвы, по его мнению, Россия была бы разделена татарами: «тогда мы утратили бы и государственное бытие и веру, которая спаслась Москвою». Сохранение государственности и веры есть, стало быть, специальная заслуга Москвы; а возвышение Москвы — личная заслуга московских государей. Вначале московские государи стремятся к этой цели даже бессознательно; и пока они служат только орудиями в руках Божьих, — историк-моралист не хочет оправдывать их безнравственной политики. «Суд истории не извинит и самого счастливого злодейства, — говорится про Ивана Калиту, — ибо от человека зависит только дело, а следствие — от Бога». Но вот является уже сознательный исполнитель божественных предначертаний, великий Иван III — и нравственный «суд истории» умолкает. Иван III «принадлежит к числу весьма немногих государей, избираемых Провидением решать надолго судьбу народов, он есть герой не только российской, но и всемирной истории». Вот, наконец, перед нами философия истории более глубокая, чем все, что мы до сих пор видели. Итак, не можем ли мы причислить Карамзина к историкам-провиденциалистам, вроде Боссюэ или Лорана? Отнюдь нет. Наведенный самым течением исторических событий на иную философию истории, чем его моральнориторическая, — Карамзин спешит остановиться на пороге, не решаясь проникнуть в святилище. «Не теряясь в сомнительных умствованиях метафизики, не дерзая определять внешних намерений Божества, внимательный наблюдатель видит счастливые и бедственные эпохи в летописях гражданского общества, какое-то согласное течение мирских случаев к единой цели или связь между оными для произведения какого- нибудь главного действия, изменяющего состояние рода человеческого». Подчеркнутые слова, кажется, самые философские во всей «Истории государства Российского», но они и единственные. Сопоставив век Ивана III с веком восстановления монархии и просвещения на Западе, Карамзин на этом сопоставлении и останавливается. Философия Провидения нужна ему не для начертания какой-нибудь общей схемы всемирно-исторического развития, не для приурочения к этой схеме русского исторического процесса. Секреты Провидения так и останутся для него секретами; но нравственное чувство моралиста будет удовлетворено мыслью о предопределенности совершившегося, а эстетическое чувство художника найдет себе пищу в созерцании перспектив неясных, но «заманчивых для воображения».

  • [1] Эта фраза, написанная в первые годы XIX ст., доказывает, между прочим, шаткость психологической манеры С. М. Соловьева. Встречая эту мысль в предисловиик «Истории государства Российского», Соловьев приписывает ее впечатлению, произведенному на Карамзина наполеоновскими переворотами, и видит в ней какую-то особенность XIX в.
  • [2] Ср. в Предисловии: «История — не роман, и мир — не сад, где все должно бытьприятно... сколько песков бесплодных... Однако ж, путешествие вообще любезно» и т. д.
  • [3] Погодин. Т. II. С. 32—33.
  • [4] Там же. С. 87.
  • [5] «Лаврентьевская летопись под 1015 г.: «он же (Борис) рече: не буди ми възнятирукы на брата своего старейшаго; аще и отець ми умре, то с ми буди в отца место.И ее слышавше вой, разъидошася от него... Святополк же, исполнився беззаконья, каинов смысл приим, посылая к Борису, глаголаше: «яко с тобою хочю любовь имети»...,а льстя под ним, како бы и погубити».
  • [6] «Он же (Дм. К.) не восхоте (воспользоваться ярлыком), и поступися вели-каго княжения володимерскаго Великому князю Дмитрею Ивановичи) Московскому,а испросил у него силу к Новгороду к Нижнему на своего меньшаго брата» (которыйраньше «не поступися ему княжения новгородскаго»). Соловьев // Современник. 1855.№4, отд. II. С. 115.
  • [7] Соловьев // Отеч. зап. 1856. № 4. С. 340.
  • [8] Погодин. Историко-критические отрывки. Статьи «О характере Иоанна Грозного» (написаны еще в 1825 г.).
  • [9] Сочинения Курбского. 3-е изд. XXXV.
  • [10] Или, по мнению Соловьева, тоже не хотел, чтобы не лишить себя возможностиживописать ужасы казней и не пропустить этого нового случая, удобного для «исторической живописи» (Отеч. зап. 1856. № 4. С. 433—434).
  • [11] История государства Российского. Пр. 292: «Арх. лет. придумал разные обстоятельства. «Князь русский стоял на берегу Днепра в шатрах разноцветных. Старейшины О
  • [12] Нестор. И. Гл. III.
  • [13] Еще митр. Евгений заметил по поводу отношения Карамзина к Шлецеру: «Пустьсороки на него (Шлецера) щекочут, как на медведя в лесу; он важен и в своей берлоге.Щиплет его иногда и Карамзин, но как блоха; а сам сплошь его замечаниями дышитв своей истории, не сказывая, откуда напился крови» // Рус. арх. 1889. С. 165: Письмок Анастасевичу от 18 янв. 1819 г.
  • [14] Главнейшие труды в литературе: Гебгарди, Антон, тунман, сочинения Шлецераи немцев — современников Карамзина, работавших в России: Круга, Лерберга, Френа.
  • [15] Сам Щербатов вполне сознавал преимущества этих списков (История России.Т. II. С. 223, 292, 303, 461).
  • [16] В Продолжении «Древней российской вивлиофики». Т. I, и в Москве, в 1781, изд.Синод, типогр. Впоследствии этот список издан Археографической комиссией в III т.Поли собр. рус. летописей и в новом издании отдельно, а начало его — также и фотолитографически.
  • [17] Первую половину Хлебниковского списка (до 1200 г.) Карамзин назвал «Киевской» летописью, вторую — «Волынской». Карамзин. Т. III, прим. 113 и ПСРЛ. II. С. VIIи 155. Лаврентьевский и Ипатьевский изданы в ПСРЛ. I—II; во 2-м издании отдельно и,наконец, начало их — посредством светопечати.
  • [18] После довольно неудачной попытки издать синодальные и типографские летописи (1778), типографские рукописи были переданы в Синодальную библиотеку (1786).История издания рассказана Д. Поленовым по подлинным документам (Зап. Акад. наук.IV. 2, о летописях, изданных от Синода). Очевидно, самая мысль об издании синодальных и типографских летописей вызвана была появлением в свет первых томов щерба-товской «Истории» (1770, 1771, 1774).
  • [19] По реестру, составленному в 1778 г., из 11 списков, эксплуатированных Щербатовым, было налицо в типографской библиотеке только 8 (№№ 2, 5, 6, 7, 9, 12, 13, 14; см.С. 175—176 статьи Поленова; Щербатов цитирует их под №№ 46, 50, 52, 54 fol.; 55 59,60 и 46 in 40. Из них только № 55 был напечатан в 1784 г. под названием «Летописца,который служит продолжением Несторов, летоп.». Из синодальных, известных Щербатову, издан был древнейший Новгородский список № 509, напечатанный также по другому списку в Продолжении древн. вивлиофики). Начиная с V тома «Истории» Карамзинцитирует довольно много синодальных летописей, именно №№ 46, 87, 90, 270, 318, 348,351, 356, 364 и 365, из которых делает значительные выписки. Определить отношениеэтих рукописей как к известным Щербатову, так и к хранящимся теперь в Синод, библиотеке, невозможно без специального изучения.
  • [20] Все эти документы, за исключением «Вопросов Кирика», напечатаны были,впрочем, по той же рукописи еще до выхода в свет «Истории государства Российского»,в 1-м томе «Русских достопамятностей», изд. О-вом истории и древностей российских.М., 1815.
  • [21] Щербатов. Т. III и IV, ч. 1 и 3 (изданы в 1774—1784 гг.). Карамзин. Т. IV и V. Вновьприсоединяется у. Карамзина Псковская летопись, известная ему в четырех списках(«История государства Российского», изд. Эйнерлинга, I, XVI, прим. 1).
  • [22] Грамоты новгородские №№ 1—12; грамоты великих князей №№ 1—7, 9,11—15,17—22, 25, 27, 29—58, 61—67, 70—76. В приложениях (IV, ч. 3) пересказывается содержание грамот; печатать их текста Щербатов, как мы видели, не мог, предоставляя правоиздания подлинников Миллеру.
  • [23] Рос. вивлиоф. Т. I и VI; Собр. грамот и договоров. Т. I.
  • [24] Например, ярлык Узбека из Воскресенской летописи (Ростовской архивской, —Коллегии иностр. дел, — по терминологии Карамзина), копия с договора Михаила Тверского с Василием I (V, прим. 183).
  • [25] Церковный устав 1390 г. из харатейной рукописи № 216; грамота митр. Алексияна Червленый Яр из сборника № 473; весьма важный сборник № 164: Послание российских митрополитов.
  • [26] Щербатов. Т. IV, ч. 2 и 3 (изданы в 1783 и 1784 гг.). Карамзин. Т. VI и VII.
  • [27] Щербатов цитирует и пересказывает в приложениях №№ 78—88, 91—95,99—118, 120—132, 137—138, 143—144, 148, 150, 155, 157—158, 161, 162, 169. В пересказ он все более вставляет подлинных выражений, а к концу начинает печатать сплошьподлинный текст грамот (№№ 157, 162, 169).
  • [28] Цитируются дела татарские (№№ 1—3), крымские (№ 1), цесарские (№№ 1—2),польские (№ 1), прусского магистра и переписка с греческим духовенством.
  • [29] Те и другие выдержки должны, конечно, потерять значение после напечатаниявсего материала дипломатических сношений XVI в. Но издание этих памятников, начатое Г. Ф. Карповым, еще и в наше время не закончено. Изданы до сих пор сношенияс Польско-Литовским государством за 1487—1571 гг. (Памятники дипл. снош. древн.России в Сб. Ист. о-ва. Т. XXXV, LIX и LXI), с Прусским орденом за 1516—1520 гг. (т. LIII),с Крымской и Ногайской ордами и с Турцией за 1474—1505 гг. (т. XU). О других изданиях см. у Иконникова. С. 399—400 и XLIII—VIII.
  • [30] Кроме древнейших служебных книг, упоминаемых в предыдущих томах,сюда относятся сочинения Максима Грека в рукописи Троицкой лавры, сведенияо Соборе 1503 г. в Синод, рукописи. № 79, о Виленском соборе в Синод, рукописи № 87;рукописи Синод, библиотеки № 347 и Иосифова монастыря № 666, дело Максима Грекав рукописи арх. Ин. колл., церковный круг Геннадия и др.
  • [31] Rerum Moscoviticarum auctores varii. Francof. 1600.
  • [32] Щербатов. T. V, ч. 1—4 (изданы в 1786—1789 гг.). Карамзин. Т. VIII и IX.
  • [33] Щербатов цитирует и печатает извлечения из грамот №№ 188—194, 198, 201—204, 208—211; из статейных списков, хранящихся в делах польских, №№ 6, 7, 9—15;крымских №№ 11—15; шведских — №№ 2 и 3; татарских — № 14; датских — № 2;турецких — № 2; цесарских — №№ 3 и 5; английских — № 1; ногайских — № 2. ДляКарамзина ср. указатель Строева под этими словами (и кроме того, дела папские).
  • [34] Изданы вместе с другими выписками из иностр. архивов в 1841—1842 гг.А. И. Тургеневым, который и познакомил с ними Карамзина («Histories Russiaemonumenta» или «Акты ист., относящ. к России» и т. д. Два тома).
  • [35] Щербатов употребляет в дело, кроме прежних, также летопись Синодальнойбиблиотеки № 80. Было бы любопытно выяснить, была ли она известна Карамзину.
  • [36] Изданы в «Русской исторической библиотеке». Т. III.
  • [37] Щербатов. Т. VI, ч. 1 и 2 (изд. 1790 г.) и Т. VII, ч. 1—3 (изд. 1790—1791 гг.) —остановился на изложении Шуйского; Карамзин (т. X—XII), как известно, довел рассказдо смерти Ляпунова.
  • [38] Щербатов цитирует и печатает в извлечениях в этих томах: Дела польские, стат.списки №№ 15,17—21, 2А—27; 1605 г. приезд гонца Бычинского, 1608 г., вязка 1; списокс перемирия с Олесницким, № 4; 1609 г. 28 февраля, список с записи Юрия Боя; 1610 г.марта 5-го, № 1, присяга ржев. и зубцов, воевод Сигизмунду. Дела цесарские, стат. сп.№№ 5 и 6; 1599 г., посольство Аф. Власьева; 1601 г., отправление Власьева и приездШеля; 1602 г., № 1. Дела английские, стат. сп. № 1; 1598 г., связки; 1599 г., связки —приезд д-ра Тим. Виллиса; 1600 г., столбцы, связка № 4; 1603 г., связка № 3 (приездФомы Шмита). Дела турецкие, стат. сп. №№ 2 и 3. Дела шведские, стат. сп. №№ А—6;1598 г., переписка о размене пленных; 1609 г., приезд и отпуск посланных от Делагарди.Дела крымские, стат. сп. № 16. Дела татарские, стат. сп. № 16. Дела персидские, стат. сп.№ 1. Дела грузинские, стат. сп. № 1; 1601 г., столбец посольства Ив. Нащокина. Деладатские, 1601 г., связка № 3; 1602 г., связки №№ 1—2; приезд датск. королевича. Делас Ганзой, 1603 г., связка № 1, приезд послов вольных городов. Дела с греч. духов., № 3.Грамоты расстриги, №№ 1—5, 9, 1А—15, 17—20, 22—23, 27, 31, 33, 34, 37. Один документ (инструкция папы Комулею) списан в Риме и доставлен Щербатову по повелениюЕкатерины II.
  • [39] Характер пользования текстом и цитатами виден из VII, I, 267, 56, 277; И, 3,14, 37.
  • [40] Петрея и два других сочинения «La legende de la vie et de la mort de Demetrius»и «The Russian impostor», — он, кажется, знает только по цитатам Миллера.
  • [41] Постепенное издание памятников, отчасти обогнавшее даже выход в свет «Истории государства Российского», должно было лишить и «Примечания» большей частиих научного значения, так как главное их содержание состоит в выдержках из первоисточников, а критический элемент почти отсутствует. Если, тем не менее, «Примечания»сохранили свое значение до нашего времени, то это свидетельствует только о слабостииздательской деятельности по русской истории. До какой степени историческая наукамедленно овладевает историческим материалом, употребленным в дело Карамзиным,видно уже из того, что мы до сих пор не собрались приурочить цитаты Карамзинак ныне существующему изданному и неизданному материалу.
  • [42] Курсив в подлиннике.
  • [43] Карамзин. История. Т. I. Прим. 276.
  • [44] «Очень легко станется, что это выпущено с умыслом трусливыми переписчиками. Часто случается, что политика сильных или робких вторгается в область критики,вырывает целые листы из летописей и приказывает вставлять другие слова». Предположение Шлецера поддержал впоследствии Яниш в своей статье о Новгород, летописии ее московской переделке (ЧОИДР. 1874. Т. 11), но встретил возражения со стороныг-на Сенигова.
  • [45] Карамзин. Т. I. Прим. 120.
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >