Отношение современников к «истории государства Российского»

Как мы уже говорили, Карамзин держал себя далеко от ученых исследователей своего времени. В обширной ученой переписке членов Румянцевского кружка речь об «историографе» заходит довольно редко, и еще реже Карамзин принимает в этой переписке прямое участие. С другой стороны, в составе ближайших друзей Карамзина мы почти не встречаем людей, занимающихся русской историей. До конца жизни он остается верен своим старинным литературным связям и литературным симпатиям «Арзамаса». Если, несмотря на это, историограф постоянно находится au courant всех важнейших ученых открытий своего времени, то это (помимо личных свиданий с Румянцевым и отдельных случаев ученого паломничества молодых исследователей, как Строева, Калайдовича, Погодина), главным образом, благодаря посредничеству двух членов обоих этих кружков, — литературного и ученого. Один из них, старый земляк и «арзамасец», связывает кружок ближайших друзей Карамзина с тогдашним ученым миром. Это известный Александр Иванович Тургенев, комиссионер и рассыльный нашего просвещения Александровского времени, один заменявший собой для петербургских интеллигентных кружков литературную газету, библиографический листок и книжный магазин по иностранной литературе. Мы видели раньше, какими важными материалами обязана ему «История государства Российского». Еще важнее была для Карамзина помощь А. Ф. Малиновского, имевшего возможность вдвойне быть полезным историографу: в качестве члена Румянцевского кружка и в качестве директора архива, в котором служили два деятельнейших члена кружка (Строев и Калайдович), и где хранились самые необходимые материалы для карамзинской истории[1].

Обращаясь с просьбами о справках к Строеву и Калайдовичу, историограф никогда почти не забывает написать и Малиновскому, чтобы он «приказал» сделать эти справки своим подчиненным. К самому же Малиновскому он адресует такие суммарные требования, как например: «доставьте мне все материалы для описания Федорова царствования»; «доставьте немедленно статейные списки и столбцы царствования Годунова и Лжедимитрия», «также и дела внутренние»; «прошу немедленно доставить мне... все дела, все бумаги от времен Годунова до Михаила Феодоровича» и т. п. Надо прибавить, что просьбы историографа были рассчитаны не только на исполнительность директора архива, но и на любезность доброго знакомого[2]; рядом с заказами о высылке определенных номеров архивных бумаг постоянно встречаем настойчивые просьбы: «не найдете ли еще чего-нибудь о царе Иване Вас.?»; «Вы меня крайне одолжите сообщением грамот царя Ив. Вас., какие найдутся в архиве, если они могут быть чем-либо интересны»; «кроме дел (царствования Феодора), не найдете ли и других бумаг любопытных? Вспомните и поройтесь: вы меня дружески одолжите»; «вы меня одолжите всем, что сообщите мне о временах Феодора»; «прошу поискать, не найдется ли что в миллеровых портфелях»; «нет ли у вас еще чего-нибудь относящегося к междуцарствию?»; «не найдется ли у вас еще чего-нибудь о времени Шуйского и междуцарстви?»[3] Таким образом, роль Малиновского, — а тем более, конечно, его предшественника, — не ограничивалась простой пересылкой Карамзину «ящиков с архивскими бумагами». Поиски директоров архива, наряду с поисками сотрудников Румянцева в России и за границей, существенным образом обусловили самый подбор свежего исторического материала, — тот подбор, в котором мы находили раньше главное ученое достоинство «Истории государства Российского».

Отношения Карамзина к современным ему ученым определили количество полученного им для истории нового материала. Качество ученой разработки этого материала определило отношение современников к историографу. «Я имею причину думать, — писал по этому поводу Румянцев Евгению, — что Николай Михайлович поверхностное брал только сведение из важных для российской истории материалов»[4]. В этих словах сказалась та разница во взглядах на задачи ученого исследования, которая отделяла Карамзина от большинства современных ему исследователей. Карамзин писал историю преимущественно дипломатическую и пользовался материалами лишь настолько, насколько они годились для исторического рассказа, для изображения «действий и характеров». Для Румянцева разработка материала самого по себе, в форме отдельных монографий, представлялась ближайшей задачей после собирания и издания рукописей. У него был даже свой любимый план такой разработки. «Давно питаю мысль важную, — пишет он Евгению в 1820 г., — которая бы приготовила для будущего полного сочинения российской истории все нужные элементы; я бы желал составить общество писцов, которым бы одна особа читала постепенно все печатные русские летописи, а каждый из них, обложен будучи особым трудом, вносил бы в свою тетрадь выписку того только, что к его труду принадлежит, например: один занимался бы извлечением из летописцев всех без изъятия упоминаемых лиц; другой — всех географических упоминаний областей, градов, сел, гор, рек и урочищ, — дабы можно было из сих двух статей составить два лексикона; третий бы в свою тетрадь единственно вписывал все обстоятельства, касающиеся до порабощения нашего татарам, с упоминанием всех татарских лиц без изъятия; четвертый в свою тетрадь вносил бы выписку всех статистических статей, т. е. известий о налогах, о доходах, о монетах, о разных ценах хлеба и иных припасов, — одним словом, все, что принадлежит к государственному и личному хозяйству и т. д.». Роль руководителя в этой работе канцлер предлагал Евгению. Преосвященный отклонил, правда, от себя «сей механический и прескучный труд», хотя и признал мысль канцлера «весьма важной и драгоценной» и даже предложил некоторые поправки к его плану[5]. Однако же, канцлер продолжал держаться своего плана; он даже сделал (раньше обращения к Евгению) попытку осуществить его; именно, он предложил молодому студенту, сыну священника в его имении (Гомеле), воспитывавшемуся на его счет в Петербургской духовной академии, Григоровичу, сделать выборку летописных известий «о посадниках новгородских»[6].

Насколько мысль о несвоевременности составления истории была популярна в то время, видно из того, что она разделялась даже хорошими студентами. В 1820 г. вот какие разговоры велись по этому поводу между Погодиным и его приятелем Кубаревым: «Теперь писать российскую историю думать нельзя. Карамзина должна благодарить Россия не за историю, но за обогащение словесности многими превосходными, драгоценными историческими отрывками. Прежде, нежели думать о написании истории, должно: 1) напечатать ученым образом наши летописи и все историческое; 2) разобрать их, очистить критически; 3) выбрать из них нужное для истории; 4) собрать все писанное древнейшими писателями о северных народах; 5) собрать всех писателей византийских, описывавших происшествия между IX и XI вв., сличить между собою и выбрать относящееся до российской истории; 6) сличить их с нашими летописями и вывести заключение; 7) познакомиться с восточною словесностью, сыскать все книги, рукописи, в коих говорится о монголах; 8) отыскать и издать все в наших и немецких архивах, относящееся до связи России с поляками, ливонскими рыцарями, Ганзою и, наконец, со всеми европейскими Дворами, хотя до Екатерины I, и издать с переводом; 9) сделать подробнейшее и вернейшее землеописание Российского государства; 10) исследовать положение древних мест и определить их нынешними, — географию для каждого века; 11) исследовать, сличить и исправить хронологию; 12) издать нумизматику; 13) отыскать и описать все древности, рассеянные повсеместно; 14) собрать и издать всех писателей, писавших о чем- нибудь касающемся до Российской империи, по материям, — например, о славянах мнение Байера, Миллера, Шлецера, Карамзина, Добро- вского, сличить их и определить достоинство каждого, показать, чему верить и в чем сомневаться должно и проч.; 15) сочинить родословные таблицы; 16) составить палеографию. Все это составит 200 книг. Их отдать историку, и тот будет делать с ними, что хочет. У нас не сделано ничего в таком виде, хотя довольно сделано по частям. Можно ли же думать об истории?»[7]

Мы знаем, что точка зрения Карамзина была совершенно иная. Принимаясь за составление истории, он смотрел на нее как на благодарную литературную тему и писал не для ученых, а для большой публики. Появление и быстрый рост этой публики совершились на его глазах и в значительной степени были его собственным делом. Автор «Бедной Лизы» был одним из первых любимцев и, несомненно, первым стипендиатом русской читающей публики. Лучше, чем кто-нибудь другой, он знал вкусы своей публики, знал, что от литератора, превратившегося в историка, эта публика, подобно Державину, ожидает, что «и в прозе» его будет «глас слышен соловьин». Автор не обманул ожиданий публики, и публика поддержала автора. В 25 дней все первое издание «Истории» (3000 экземпляров) было расхватано поклонниками «Повестей» и еще 600 подписчиков остались без экземпляров: «дело у нас беспримерное». Второе издание пришлось выпустить «немедленно». Для этого обширного круга читателей Карамзин, был, действительно, «колумбом» русской истории.

2

В интеллигентных кружках северной столицы встреча «Истории государства Российского» была обусловлена гораздо более сложными обстоятельствами. Когда в 1816 г. Карамзин приехал в Петербург со своими восемью томами, его ожидал там, — конечно, помимо тесного кружка своих людей, «арзамасцев», — довольно холодный прием. В 1816 г. руководящие круги петербургского общества были еще проникнуты либерализмом первой половины Александровского царствования. Правда, это были последние минуты его. Сам Александр был уже увлечен мистицизмом и религиозно-нравственными идеями; недалеко было до соединения Министерства просвещения с Министерством духовных исповеданий под управлением кн. А. Н. Голицына, а в перспективе уже виднелся Аракчеев. Но, с другой стороны, недовольная гвардейская молодежь уже готова была к основанию тайных обществ и с напряженным вниманием следила за быстрым развитием европейской реакции. Карамзин явился из другого мира со своими литературными вкусами, со своей политикой, основанной на чувствительности. Он был чужой между этими политиками, и они были ему чужды и непонятны. «Либералисты, чего вы хотите? Счастья людей? Но есть ли счастье там, где есть смерть, болезни, пороки, страсти?.. Свободы? Но свободу мы должны завоевать в своем сердце миром совести и доверенностью к Провидению». Возражения будущих декабристов против этого морализирующего мировоззрения легко предугадать. «История должна ли. мирить нас с несовершенством; должна ли погружать нас в нравственный сон квиетизма?... Не мир, но брань вечная должна существовать между злом и благом». Такие возражения пришлось выслушать Карамзину в доме близких друзей, от сына его бывшего покровителя, покойного попечителя Московского университета М. Н. Муравьева. Представитель молодого поколения, Никита Муравьев, горячо «выговаривал Карамзину за его похвалы самодержавию, за монархический дух его истории». «Да не буду я первый в моем отечестве, — отвечал историограф, — проповедовать тот новый дух, который омыл кровью всю Европу». Нечего и говорить, что благоразумная «середина», которой старался держаться Карамзин между «либералистами и сервилистами», декабристами и мистиками, удовлетворила немногих и поставила Карамзина в стороне от борьбы современных ему общественных партий столицы[8].

Из разногласия политических воззрений вытекала и разница во взгляде на весь ход русской истории. Известному нам схематизму Карамзина молодое поколение противопоставило свой собственный.

Под влиянием настроения времени даже такой правоверный юноша, как Погодин, к своим двум периодам («феодализм с Рюрика и деспотизм с Ивана III») готов был прибавить третий — период «представительного образа правления», которому «семя положено 14 декабря»[9]. Петербургская молодежь находила «семя» это гораздо раньше, уже в первом периоде русской истории, и склонна была представлять себе промежуточный период как временное отклонение от здравых начал государственной жизни[10].

Естественно, что этот род возражений против «Истории государства Российского» не нашел себе в свое время отражения в печати. Зато в журналах появился, отчасти уже при жизни историографа, целый ряд критических статей, установивших научную оценку «Истории государства Российского».

Основное в этом отношении возражение настолько напрашивалось само собой, что его нетрудно было сделать и политическим антагонистам Карамзина. «Наш писатель говорит, — находим в той же записке Никиты Муравьева, — что в истории красота повествования и сила есть главное. Сомневаюсь...; мне же кажется, что главное в истории есть дельность оной. Смотреть на историю единственно как на литературное произведение есть уничижать оную». Специальная критика указала подробнее, чего недостает Карамзину для «дельности» его истории. В любопытных статьях Булгарина по поводу X и XI томов было замечено, что, посвящая целые тома пересказу дипломатических сношений и подробнейшим образом описывая все обряды, церемонии и пиршества, историограф недостаточно занимается внутренней историей государства, не обращает внимания на устройство великой думы земской, происхождение патриаршества объясняет «мелкими расчетами» Годунова, почти вовсе не останавливается на борьбе за унию и весь интерес читателя старается сосредоточить на характеристике личности государей. В силу этой односторонности «описание (внутреннего) состояния России в конце XVI века» выходит особенно неудовлетворительным; «описание войска и военного искусства недостаточно»; при описании государственного хозяйства «не показаны источники» и «не изъяснены» приемы раскладки и взимания податей; из статьи о суде и расправе «читатель не получает никакого понятия о суде и расправе тогдашнего времени и остается в прежнем неведении»; в отделе о торговле «политическая экономия предлагает множество вопросов, из коих ни один не удовлетворен» историографом; «в статье об образовании вовсе не сказано о воспитании русского юношества, о тогдашних учителях, образе учения и нравственных занятиях русского народа»; «нравы и обычаи» выписаны целиком из иностранцев, без критической оценки их показаний; в отделе о забавах «описан только медвежий бой, любимое занятие Феодора, но нет ни слова о забавах и увеселениях русского народа»[11] и т. д. Другие критики, не отмечая того, чего не было в «Истории» Карамзина, обращались к разбору того, что в ней было. Польский историк Лелевель сделал общую характеристику истории и начал подробный разбор древнейшего периода. Он заметил, что Карамзин не чужд ни одной из четырех причин, ведущих, по его мнению, к невольному искажению истины историческими писателями: «1) через сообщение прошедшему времени характера настоящего, 2) когда писатель увлекается чувством народности, 3) от привязанности к своей религии и 4) от ослепления политическими мнениями». «Все многочисленные споры» русских историков о древнейшем периоде, по мнению Лелевеля, «произошли едва ли не от того, что некоторые писатели не удостоверились в той истине, что, описывая век Рюрика, должно описывать состояние человечества совершенно в другом виде, нежели в каком оно ныне находится. Сего состояния, в котором находилось тогда человечество, нельзя постигнуть умствованием, основанным на теории нравственной природы; его невозможно также понять рассуждением, проистекающим из современных чувствований, понятий и порядка вещей»; рискованно поэтому, не впадая в модернизацию, «отгадывать чувствования и внутренние побуждения действующих лиц для объяснения происшествий», как это «старается» делать историограф. Приверженность к народности, православию и самодержавию также вводит Карамзина, при всем его желании быть беспристрастным, во многие ошибки, особенно в последнем отношении. «Карамзин, излагая события России от первых владетелей Рюрикова рода, полагает, что, невзирая на раздробление власти и многие превратности судьбы, испытанные Россией, главное основание правления, самодержавие, всегда существовало, только изменяясь и, так сказать, развиваясь под различными образами. Это — главная цель, к которой он стремится с доказательствами, и хотя явно не говорит о своем намерении, но самовольно увлекает читателя к сему заключению, представляя все происшествия в одном общем цвете... От сих причин, вероятно, вся история от Владимира Великого до нашествия монголов не таким образом представлена, чтобы во многих местах не надлежало желать большего совершенства» [12].

Если знаменитый польский исследователь осторожно указывал на те основные idola theatri, которыми обусловливались принципиальные заблуждения историографа, то русский ученый, Арцыбашев, без церемонии перешел к самому мелочному разбору того, как пользовался историограф своими источниками в каждом отдельном случае. Сам — автор кропотливого «Повествования о России», в котором нет ни одного слова лишнего сравнительно с летописями[13], Арцыбашев неумолимо преследует всякое отступление Карамзина от источника с целью украшения речи, ловит его на стилистических сочетаниях, вместо фактических, и сопоставляет рассказ историографа с его собственными словами, что «непозволительно историку, для выгод его дарования, обманывать добросовестных читателей, мыслить и говорить за героев», что «нельзя прибавлять ни одной черты к известному». В противоположность этим обещаниям, он видит в «Истории государства Российского» «слог более провозглаъиательный, чем исторический»; «изложение, — по его мнению, — соответствует слогу; дабы прельстить читателей, сочинитель удаляется от цели всякий раз, когда находит случай высказать свое красноречие». Таким образом, Святослав, образ жизни которого всего «приличнее» сравнить с тою, которую ведут ратники кочевых народов, по Карамзину, «равнялся с героями песнопевца Гомера»; «Аскольд и Дир под мечами убийц пали мертвые к ногам Олеговым»; хазарский хан «дремал и нежился в приятностях восточной роскоши и неги»; «достойные сподвижники» Святослава, «тронутые сею речью, громкими восклицаниями изъявили решительность геройства»; «доверенность Ярополкова к чести Владимировой изъявляет доброе, всегда не подозрительное сердце»; Цимисхий говорил «с великодушною гордостью», а греки смотрели на Святослава «с удивлением» и т. д. Все эти «украшения», «догадки» и «собственные выдумки» историка «в слоге бытописательном вредят истине и могут произвести ненужные споры».

2

Резкие, порой придирчивые нападения Арцыбашева вызвали сильное раздражение среди друзей историографа, и молодому Погодину пришлось выслушать немало порицаний за помещение их в своем журнале. Сгоряча он решился защищаться и, чтобы иметь повод отвечать печатно на словесные толки, поместил в «Московском вестнике» сочиненное им самим письмо. «Каким образом вы осмелились, — говорилось в этом письме, — дать место... брани на творение, которое мы привыкли почитать совершеннейшим?» и т. д. Отвечая на это вымышленное обращение к издателю, Погодин дал волю своему гневу и произнес уже от своего лица такое суждение о Карамзине, которое могло бы служить итогом всего, что было сказано против «Истории государства Российского». «Думать, что в «Истории» Карамзина все... уже сделано, — писал он, — есть темное невежество. Карамзин велик, как художник, живописец, хотя его картины часто похожи на картины того славного итальянца, который героев всех времен одевал в платье своего времени, хотя в его Олегах и Святославах мы видим часто Ахиллесов и Агамемнонов расиновых. Как критик, Карамзин только мог воспользоваться тем, что до него было сделано, особенно в древней истории, и ничего почти не прибавил своего. Как философ, он имеет меньшее достоинство[14], и ни на один философский вопрос не ответят мне из его истории. Не угодно ли, например, вам, м. г., поговорить со мной о следующем: чем отличается российская история от прочих европейских и азиатских историй? Апофегмы Карамзина в истории суть большею частью общие места. Взгляд его вообще на историю как на науку, — взгляд неверный, и это ясно видно из предисловия[15]. Относительные также великие заслуги Карамзина состоят в том, что он зао- хотил русскую публику к чтению истории, открыл новые источники, подал нить будущим исследователям, обогатил язык[16]. Подумайте, вы и все вам подобные, — заканчивает Погодин по адресу старого «Арзамаса», — что новое поколение учится лучше прежнего, что журнальные невежи и крикуны... принуждены будут умолкнуть перед умным общим мнением».

К великой досаде Погодина, не ему привелось, однако же, сказать последнее слово в полемике современников об «Истории государства Российского». Все высказанные им наблюдения были верны и метки, но оставалось свести их к одному общему аккорду, найти общий ключ к сделанной им характеристике. Эту благодарную роль взял на себя Полевой и выполнил ее со свойственным ему талантом[17].

«Карамзин есть писатель не нашего времени», — такова основная идея Полевого, давшая ему возможность из материала, собранного ожесточенной полемикой, извлечь спокойный исторический приговор. «Для нас, нового поколения, Карамзин существует только в истории литературы и в творениях своих. Мы не можем увлекаться ни личным пристрастием к нему, ни своими страстями». «Время летит быстро, дела и люди быстро меняются. Мы едва можем уверить себя, что почитаемое нами настоящим сделалось уже прошедшим, современное — историческим. Так и Карамзин. Еще многие причисляют его к нашему поколению, к нашему времени, забывая, что он родился 60 с лишком лет тому (в 1765 г.); что более 40 лет прошло, как он выступил на поприще литературное; что уже совершилось 25 лет, как он занялся историей России, и, следовательно, что он приступил к ней за четверть века до настоящего времени, будучи почти сорока лет: это такой период жизни, в который человек не может уже стереть с себя типа первоначального своего образования, может только не отстать от своего быстро грядущего вперед века, только следовать за ним, и то напрягая все силы ума». «Между тем, век двигался с неслыханною до того времени быстротой. Никогда не было открыто, изъяснено, обдумано столь много, сколько открыто... в Европе за последние 25 лет. Все изменилось и в политическом, и в литературном мире. Философия, теория словесности, поэзия, история, знания политические — все преобразовалось. Но когда начался сей новый период изменений, Карамзин уже кончил свои подвиги вообще в литературе» и обратился специально к истории. Естественно, что «без него развилась новая русская поэзия, началось изучение философии, истории, политических знаний сообразно новым идеям, новым понятиям германцев, англичан и французов, перекаленных в страшной буре и обновленных в новую жизнь». Таким образом, Карамзин уже не может быть образцом ни поэта, ни романиста, ни даже прозаика русского. Период его кончился, и нельзя не видеть, «что его русские повести — не русские, его проза далеко отстала от прозы других новейших образцов наших; его стихи для нас проза; его теория словесности, его философия для нас недостаточны». Точно так же, и по тем же причинам, «и «истории» его мы не можем назвать творением нашего времени». Какова бы ни была история по форме изложения, в основе своей она должна быть, по требованию нашего века, «философской», т. е. составлять часть общего философского мировоззрения. Истории отдельных стран должны быть, в силу этого требования, только частью всеобщей истории, они должны «показывать философу, какое место в мире вечного бытия занимал тот или другой народ, то или другое государство, тот или другой человек, ибо для человечества равно выражает идею и целый народ, и человек исторический: человечество живет в народах, а народы в представителях, двигающих грубый материал и образующих из него отдельные нравственные миры. Такова истинная идея истории, — по крайней мере, мы удовлетворяемся ныне только сею идеей истории и почитаем ее за истинную. Она созрела в веках и из новейшей философии развилась в истории, точно так же, как подобные идеи развились из философии в теориях поэзии и политических знаний».

Все эти «истинные, по крайней мере, современные нам идеи философии, поэзии и истории явились в последние 25 лет; следственно, истинная идея истории была недоступна Карамзину. Он был уже совершенно образован по идеям и понятиям своего века и не мог переродиться в то время, когда труд его был начат, понятие об оном совершенно образовано и оставалось только исполнять». Естественно, что образцами Карамзина остались историки XVIII в., с которыми он разделял все их недостатки, не успев, однако, сравняться с ними в достоинствах. «Прочитайте все 12 томов «И. г. Р.», и вы совершенно убедитесь» в том, как чуждо было Карамзину понятие об истинной истории. «В целом объеме одной (т. е. «И. г. Р.») нет одного общего начала, из которого истекали бы все события русской истории: вы не видите, как история России примыкает к истории человечества; все части оной отделяются одна от другой; все несоразмерны, и жизнь России остается для читателя неизвестною, хотя его утомляют подробностями неважными, ничтожными, занимают, трогают картинами великими, ужасными, выводят перед ним толпу людей до излишества огромную. Карамзин нигде не представляет вам духа народного, не изображает многочисленных переходов его, от варяжского феодализма до деспотического правления Иоанна и до самобытного возрождения при Минине. Вы видите стройную, продолжительную галерею портретов, поставленных в одинакие рамки, нарисованных не с натуры, но по воле художника, и одетых также по его воле». «Придет по годам событие: Карамзин описывает его и думает, что исполнил долг свой; не знает или не хочет знать, что событие важное не вырастает мгновенно, как гриб после дождя, что причины его скрываются глубоко, и взрыв означает только, что фитиль, проведенный к подкопу, догорел, а положен и зажжен был гораздо прежде. Надобно ли изобразить подробную картину движения народов в древние времена, — Карамзин ведет через сцену киммериян, скифов, гуннов, аваров, славян, как китайские тени; надобно ли описать нашествие татар, — перед вами только картинное изображение Чингисхана; дошло ли до падения Шуйского, — поляки идут в Москву, берут Смоленск; Сигизмунд не хочет дать, Владислава на царство и — более нет ничего!» «Это летопись, написанная мастерски, художником таланта превосходного, а не история»[18].

Мы видели раньше, что отделяло Карамзина от его ученых современников: это была шлецеровская идея «критической истории». В замечаниях Полевого мы встречаемся с тем, что отделяло историографа от «нового поколения»: это — новая идея «философской истории», только что проникнувшая к нам с Запада. С идеей критической истории современные Карамзину специалисты приступили к обновлению исторического материала и к его предварительной разработке. Молодое поколение, со своей идеей философской истории, совершенно изменило взгляд на самые задачи исторического изучения.

Если идея исторической критики дана была еще литературой XVIII ст., то «философский» взгляд на историю явился всецело результатом того умственного брожения, которое охватило Европу в начале нашего века. Нам следует теперь поэтому прежде всего ознакомиться с новым настроением европейской мысли, а затем перейти к тому воздействию новых европейских воззрений на развитие русской исторической мысли, в результате которого для русской исторической науки начался новый период существования. Как относился Карамзин к той и другой идее, нам также известно. «Критической историей» он вовсе не интересовался, а «философской истории» даже боялся и сознательно сторонился от нее, как от «метафизики», которая может лишь повредить «изображению действий и характеров»[19]. Он писал только «художественную историю» и писал ее в таком стиле, условности которого помешали достижению художественного результата. При этих условиях Карамзин не мог участвовать в работе исторической мысли ни старшего, ни современного ему, ни младшего поколения. Одни продолжали критическую работу, другие принялись за философское построение русской истории совершенно независимо от «Истории государства Российского».

Мы скоро увидим, что первые самостоятельные опыты критической разработки и философской конструкции — тотчас после Карамзина — положили начало нового периода в развитии русской исторической науки. Но этого нового периода Карамзин не создал и не подготовил. Накануне его наступления он в последний раз, с особенной яркостью и рельефностью, подчеркнул те типичные черты старых воззрений, которые предыдущим поколением были осуждены, как ошибочные и отжившие. Таким образом, если деятельность Карамзина может считаться поворотным пунктом в русской историографии, то только в одном смысле. Карамзин не начал собой нового периода, а закончил старый, и роль его в истории науки была не активная, а пассивная. Вместо сознательного творца новой эпохи мы должны представлять себе Карамзина невольной жертвой устаревшей рутины, и этого положения историографа в истории науки не могут изменить никакие заслуги его в истории учености и в истории просвещения.

  • [1] До Малиновского, в том же звании директора архива, Н. Н. Бантыш-Каменскийбыл, говоря словами Е. Ф. Корша, «неоспоримо важнейшим пособником Карамзина,скажем прямо, настоящим его благодетелем, уже и тем одним, что сообщил ему неизданную доныне опись архивским делам». Сб. материалов для истории Румянцев, музея.С. 36.
  • [2] Конечно, и «любезность» эту расчетливый Малиновский оказывал не даром.Карамзин, по своим отношениям ко Двору, мог ему «пригодиться».
  • [3] См.: Письма Карамзина к А. Ф. Малиновскому, изд. О-вом любителей рос. словесности, под ред. М. Н. Лонгинова. М., I860, passim. Малиновский сообщает даже Карамзину потихоньку от Румянцева найденную для последнего хронику так называемогоВера (Буссова) раньше, чем историограф мог успеть получить ее от самого канцлера.
  • [4] Переписка Евгения. С. 89; Кочубинский. С. 148. «Историю государства Российского» Румянцев изучал внимательно. См.: Материалы Кестнера. С. 12—13.
  • [5] «По моему мнению, это удобнее было бы исполнить, разделив летописи поодиночке многим для прочтения и подчеркнув разноцветными карандашами разных материй; а с сих подчерков удобно может все расписать по разным тетрадям и один писец»(Переписка Евгения с Румянцевым. С. 32—33).
  • [6] Занявший вскоре, вопреки желанию канцлера, место своего отца в Гомеле, Григорович сделался известен как издатель актов Западной России. Об его ученых трудахи сношениях с канцлером см. в ЧОИДР. 1864. Переписка протоиерея Иоанна Григоровича с гр. Н. П. Румянцевым, Н. И. Григоровича. На связь «Опыта о посадниках новгородских» со своим планом указывает сам канцлер в письме к Малиновскому (1821):«Вам, милостивый государь мой, конечно, в память, что я давно желаю и проповедую,что полезно было бы делать таковые извлечения частные и приводить их в порядокиз печатных и рукописных летописей, где они, так сказать, взболтаны и смешаны.Подобным образом можно бы отделить и в одну раму взнесть все, что летописи предалинам о делах Тверского великого княжества, о делах Рязанского, о всех делах в отношении татар, и в особенном сочинении извлечь древнюю российскую статистику, показавв сем начертании, какие в разные древние эпохи на жизненные припасы существовалицены, какие сохранены памятники ценам важных в торговле товаров, какими податьмив какое время обложен был народ и области» (Переписка Румянцева, изд. Барсовым.С. 184; Ср.: Переписка Евгения. С. 14 и 16).
  • [7] Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. I. С. 80—81. Ср. также на с. 158 беседус Калайдовичем «о невозможности писать теперь настоящую историю; о Карамзине,которого Калайдович осуждал за самонадеянность».
  • [8] Погодин. Карамзин. Т. II. Гл. VIII, особенно с. 197—207; Барсуков. Погодин.Т. I. 177; Неизданные сочинения и переписка Карамзина. СПб., 1862. С. 28, 194—195.
  • [9] Барсуков. Погодин. Т. 2. С. 18.
  • [10] Любопытно отметить, что канцлер Румянцев, принадлежавший к либеральнымоппонентам Карамзина, намекал однажды на «idees particulieres, que je me suis fait surce qui constitue l’origine de notre histoire, — epoque si distincte, qui atteint celle ou nouspassons sous le joug des tatares; alors notre histoire perd son premier caractere et ne le reprendplus, meme apres notre affranchissement» (Материалы Кестнера, 8; Cp.: Пыпин. Общественное движение при Александре I. 2-е изд. С. 414—416).
  • [11] Сев. арх. 1825. Ч. XIII и XIV, особенно XIII. С. 186,193,195, 271—276; Ч. XIV. С. 364—372. В личных характеристиках Булгарин подчеркивает морализирующую тенденциюи берет под свою защиту Бориса Годунова по обвинению в убийстве Дмитрия (почтив тех же выражениях, которые позднее присваивает себе Погодин). Он опровергаеттакже тожество первого самозванца с Отрепьевым, часто теми же аргументами, которые не раз употреблялись и впоследствии.
  • [12] Сев. арх. Ч. 4 (1822), 8 (1823), 9 и 11 (1824); особенно см. Ч. 8. С. 160, 287—297;Ч. 9. С. 47—48.
  • [13] Выписываем, для характеристики Арцыбашева, его собственные слова о том, какон составлял свой летописный свод: «Я сличал слово в слово, а иногда буква в буквувсе летописи, какие мог иметь; составлял их, дополняя одну другою, и таким образомсоставлял изложение (textus); после вычищал от всего летописного или занимательноготолько для современников, но совсем ненужного для потомства, от лишесловия, свойственного тогдашнему образу сочинений, и, наконец, переводил оставшееся на нынешний русский язык как можно буквальнее, соображал свой перевод с древними чужеземными и архивными памятниками, дополнял ими летописи и помещал иногда слова техисточников (смотря по разбору) в изложение, подлинные же летописные речи в примечание» (Повествование о России. М., 1838. Т. I. С. 1). Труд Арцыбашева издан, благодаря хлопотам Погодина, Московским обществом истории. Сношения с Погодинымсм. у Барсукова. Указатель к VII тому. С. 504. Ср. также биографию, список сочиненийи критический отзыв об Арцыбашеве В. С. Иконникова в «Критико-биографическом словаре» Венгерова. Т. 1. С. 818—826.
  • [14] Впоследствии Погодин толковал, что это «меньшее» употреблено не по сравнению с «малым» значением Карамзина, как критика, а по сравнению с «великим» егозначением, как художника.
  • [15] Специально предисловию посвящен был разбор Каченовского в «ВестникеЕвропы» (1819. Ч. 103 и 104); критик воспользовался двумя французскими переводамипредисловия, чтобы отметить, какие фразы русского текста переводчики сочли неудобным довести до сведения европейских читателей.
  • [16] «Письмо М. В. к издателю» и Ответ издателя // Моек, вести. Ч. XII. С. 186—190;Ср. Барсукова. Т. II. С. 234—264.
  • [17] В своем дневнике Погодин заметил по поводу статьи Полевого: «Досадно! Я первый сказал общее мнение о Карамзине. Полевой только что распространил главныемои положения, а его превозносят, между тем как меня ругали» (Барсуков. Погодин.Т. И. С. 334).
  • [18] Моек, телеграф. 1829. Ч. XXVII, С. 467—500. История государства Российского.(Соч. Н. М. Карамзина). Т. I—VIII. 1816; IX. 1821; X, XI. 1824; XII. 1829. Статья подписанаинициалами Н. П.
  • [19] См., например, «Письма к Малиновскому». С. 51.
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >