«НОВЫЙ МИР, ФАНТАСТИЧЕСКИЙ, ПРЕКРАСНЫЙ, ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ» От лирики и поэмы к прозе и драме

Ранняя проза А. А. Бестужева-Марлинского

Формирование романтизма в драматургических и прозаических жанрах русской литературы началось позднее, чем в лирике и в поэме, и происходил этот процесс под сильным влиянием романтической поэмы и лирики. Б. М. Эйхенбаум отмечал, что зерном, из которого выросла драматургия Лермонтова, была его лирика:

«Юношеские драмы Лермонтова представляют собой сюжетное развитие тех патетических монологов, которые произносит его лирический герой»[1].

Вывод этот может быть расширен: все развитие романтической прозы и драмы представляет собой — по крайней мере в начальных стадиях — продолжение и обогащение той системы поэтики, которая сложилась на почве лирики и поэмы. Перспективу развития в направлении к романтической повести хорошо раскрывает ранняя проза Александра Александровича Бестужева-Марлинского (1797—1837). За основной критерий здесь может быть взято формирование романтической коллизии, уже подробно описанной.

Обычно на первом плане у Бестужева еще находится однозначная фигура добродетельного «доброго гражданина» вроде Романа из «старинной повести» «Роман и Ольга» (1823). Он честен, прям, справедлив, великодушен, хотя подчас груб и вспыльчив — далее противоречивость его душевного строя не простирается. Ему еще не знакомы симптомы мучительного разлада с соотечественниками, с окружением, не говоря уже о процессе романтического отчуждения в целом. Малейшие осложнения действия, которые могли бы повести к этому процессу, тотчас нейтрализуются. Так приглушается наметившийся было мотив бегства — этого, как мы знаем, почти неизбежного атрибута романтического отчуждения. Когда отец Ольги воспротивился ее браку с Романом и последний в отчаянии предлагает своей возлюбленной бежать, она решительно отклоняет даже саму мысль об этом позорном «средстве»:

«Бежать! Совершить дело неслыханное, бросить край родимый, обесславить навек родителей, прогневать Бога и святую Софию! Нет, Роман, нет, отрекаюсь любви, если она требует преступлений, и даже тебя, тебя самого»[2].

В философско-поэтической системе произведения бегство — это еще только «преступление». Равным образом и «разбойник» — еще только разбойник. Таков в той же «старинной повести» эпизодический персонаж Беркут, чьи разбойничьи, удалые дела еще лишены какой-либо серьезной идейной подоплеки:

«Меня сгубила роскошная, разгульная жизнь. <...> Я привык жить шумно, блистательно, весело; я не мог снести бедности и правдивых укоров; ложный стыд повлек меня с вольницею новогородскою на берега Волги, нечестным копьем добывать золота».

Писатель-романтик насытил бы мотивировку подобных действий сложным идеологическим содержанием, да и вообще выдвинул бы фигуру отщепенца, «разбойника» на первый план.

Иногда у раннего Бестужева конфликт строится на резком контрасте добродетельного, рыцарски справедливого героя (вроде уже знакомого нам Романа) и злодея. Таковы в «Замке Нейгаузен» (1824), с одной стороны, русский пленник Всеслав, с другой — мальтийский рыцарь Ромуальд фон Мей. Между ними могут располагаться персонажи с более сложной организацией — вроде рыцаря Нордека, доброго и щедрого, но безрассудного и гневного; однако они отступают на периферию действия. Конфликт же определяется резким разграничением позитивного и негативного моментов. Непременна также победа добра над пороком, которая осуществляется не без мелодраматических эффектов. Коварный интриган Ромуальд фон Мей уже был близок к исполнению своего плана: он оклеветал Всеслава, заточил в тюрьму рыцаря Эвальда Нордека, чтобы овладеть его женой, и занес было над своим пленником кинжал, как вдруг появился мститель Всеслав с товарищами-новгородцами — и злодей был выброшен в окно. Покидая тюрьму, освободители и освобожденный увидели «ужаснейшее зрелище»:

«Ромуальд, изможденный, проткнутый насквозь заостренным бревном, висел головой вниз и затекал кровью; руки замирали с судорожным движением, уста произносили невнятные проклятия.

- Чудовище, — сказал Эвальд, содрогаясь от ужаса, — ты жаждал чужой крови и теперь задыхаешься своею».

Непременное торжество справедливости в финале нейтрализует конфликт и в том случае, когда намечается (фигура типично романтического центрального персонажа. Таков в «Ревельском турнире» (1825) юноша Эдвин. Он уже испытывает глубокое отвращение к окружающим его соотечественникам — в данном случае ливонскому рыцарству; сыплет в их адрес злыми эпиграммами или, как говорит повествователь, сочиняет экспромтом «биографическую сатиру». Он один умеет любить страстно и глубоко, в то время как «рыцари ливонские могли только смешить и редко-редко забавлять». На своем пути он уже встречает преграды социальные (Эдвин — сын торговца, а его возлюбленная Минна — дочь знатного рыцаря). Не в силах преодолеть свое чувство, он уже подумывает о бегстве, причем соответствующей главе предпослан эпиграф из Байрона, а в речи персонажа возникают мотивы прощальной песни Чайльд-Гарольда: «...корабль умчит меня, куда повеет ветер, и тем лучше, чем далее... Буду скитаться по свету, чтобы забыться...» Однако в конце концов любовь и справедливость торжествуют: Эдвин побеждает своего соперника в ревельском турнире, и отец Минны благословляет любящих на «новую жизнь».

Два бестужевских «вечера» — «Вечер на бивуаке» и «Второй вечер на бивуаке» (оба — 1823) обнаруживают уже тенденцию разработки романтической коллизии на современном материале. Таковы история Мечина в первом произведении и история Владова — во втором. Обе они пока еще даны в ряду других рассказываемых в краткие часы бивуачного привала после боя историй-анекдотов, полузабавных, полушутливых, призванных рассеять и рассмешить. В одной из них почти по-байроновски звучит признание рассказчика, Лидина: «...я люблю смотреть на играющую молнию, люблю слушать вой грозы и шум проливного дождя... но почему люблю я это?»

Мы бы очень ошиблись, если бы ожидали встретить в качестве ответа аналогию бурных явлений природы и внутреннего состояния души, аналогию, без которой, кажется, не обходилось ни одно романтическое произведение. Нет, все пока гораздо проще: Лидин любит непогоду, поскольку она напоминает ему о том действительном случае, той грозе, которая помогла ему пойти на хитрость и привести к счастливой развязке свое дорожное любовное приключение.

Ключевое положение в развитии Бестужева как романтического писателя занимает повесть «Изменник» (1825). Автор монографии о Бесту- жеве-Марлинском отмечает:

«В ранних рассказах, написанных до 1825 г., еще не столь очевидна тенденция выдвижения главного героя на первый план. Лишь в “Изменнике”, который относится к концу начального периода творчества писателя, впервые можно отметить доминирующий тип героя с байроническими чертами. На такую мысль наталкивает прежде всего обширный монолог изменника»[3].

Не только монолог: все элементы, составляющие этот образ, — типично романтические. Те же хорошо знакомые нам черты портрета («черные кудри», сверкающие «очи», сумрачный взгляд), то же гипнотизирующее, угнетающее воздействие на других; та же непроницаемость внутреннего мира героя («его жизнь, его страсти, его замыслы оставались неразрешенного загадкою»).

В монологе Владимира Ситцкого, точнее, в его исповеди, — все главные вехи романтического отчуждения. Детство, обделенное родительской любовью (отца Владимир не помнил, а мать забыла его «для меньшого брата»), отдаление от товарищей, сверстников и любовь к непогоде, к буре, на этот раз мотивированная внутренне, психологически («моею забавою было то, что и самых юношей пугало: бешеные кони, звериная ловля, и мрак ночей, и непогодное озеро»). Позже, когда обстоятельства приблизили Владимира ко двору Федора Иоанновича (действие происходит в XVI в., но, как видим, историческая дистанция ничего не меняет в романтическом облике персонажа), возникает горькое разочарование в придворной знати, в свете, выливающееся в инвективы, которые бы сделали честь «разочарованному молодому человеку 19-го века»:

«Я увидел во всех обман и во всех подозрение, зеркальные лица и ничем нс подвижные сердца, лесть, которой никто не верил и каждый требовал, умничанье безумия и чванство ничтожества!»

Дальнейший путь героя с таким мироощущением отгадать нетрудно - полный разрыв с соотечественниками, пучина измены и мести с ее жестокостью, крайностями и излишеством: «С кем и за что сражаться — не было мне нужды; лишь бы губить и разрушать». Любовь к княжне Елене, страстная и глубокая, казалось, могла бы возродить Владимира к новой жизни, но, будучи отвергнутой, ввергает его в новую бездну порока и преступлений: «Человек, который бы мог быть ангелом и который хочет стать злым духом», — говорит герой о себе. В конце повести к Владимиру, ставшему братоубийцей, возникает библейская аналогия, обогащенная благодаря мистерии Байрона романтическим смыслом: Каин.

Есть моменты, свидетельствующие о переходном характере повести «Изменник». Авторское отношение к отпадению Владимира и особенно к факту измены еще однозначно. Эта однозначность требует четких координат, которые в повести Бестужева, как и во многих произведениях пред- романтического периода (например, в думах Рылеева), создаются фактором будущего времени, т.е. воображаемым приговором потомков, всегда определенным и неотменяемым.

Впервые мысль о будущем возникает в сознании Владимира перед совершением предательства: «Но презрение добрых людей! Но проклятия потомства!» Это еще только опасения, которые в финале переходят в твердую уверенность, и умирающий Владимир слышит голос грядущих столетий, клеймящий его позором. Такая же определенность приговора звучала в «Святополке» (1821) К. Ф. Рылеева, в исторической справке к думе: «Проклятие современников увековечило память о Святополке», или в финале его же «Бориса Годунова»: «И загремели за его дела / Благословенья и — проклятья!..»

«Владимир Ситцкий, — отмечает исследователь, — первый демонический герой Бестужева, родственный героям Лермонтова и Байрона. Но авторская позиция в “Изменнике” еще достаточно однозначна, в чем проявились явные следы рационализма»[4].

В преодолении однозначности и выработке более сложного отношения к романтическому отпадению состояли дальнейшие, можно сказать, завершающие усилия на пути к романтической прозе и драме. Основной массив романтических повестей, рассказов, драм сложился к концу 1820-х — началу 1830-х гг. Перечислять их мы не будем, поскольку все дальнейшие наши рассуждения посвящены их анализу и объяснению.

  • [1] Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. С. 164.
  • [2] Произведения Бестужева-Марлинского цит. по: Бестужев-Марлинский А. А. Соч. :в 2 т. М., 1958.
  • [3] Chmielewski II. von. Aleksandr Bestuz ev-Marlinskij. Miinchen, 1966. S. 64.
  • [4] Капунова Ф. 3. А. А. Бестужев-Марлинский и его «Кавказские повести» // Бестужев-Марлинский А. А. Кавказские повести. СПб., 1995. С. 568. Также см.: Капунова Ф. 3. Эстетика русской романтической повести. А. А. Бестужев-Марлинский и романтики-беллетристы 20-30-х годов XIX в. Томск, 1973. С. 91-96.
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >