Полная версия

Главная arrow Литература arrow ИСТОРИЯ ЗАРУБЕЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ КОНЦА XIX

  • Увеличить шрифт
  • Уменьшить шрифт


<<   СОДЕРЖАНИЕ ПОСМОТРЕТЬ ОРИГИНАЛ   >>

Лиро-эпический роман.

В центре этого многостраничного повествования герой-рассказчик, обладающий взглядом, зорким и внимательным. В начале эпопеи Марсель приближен (с третьего тома) к миру Гермаитов, аристократов, людей «высокой породы». Они отлично образованные, с отшлифованными манерами, изъясняющиеся языком, далеким от просторечья. В обширном прустовском повествовательном пространстве немалое место поглощают описания салонов, приемов и их участников, данных сквозь «субъективную призму» рассказчика.

Но наряду с лирическим в эпопее присутствует и эпический элемент. Это позволяет понять его «одержимость» Бальзаком, творцом «Человеческой комедии», вдохновлявшей Пруста. Но прустовский мир был и объемный, и одновременно узкий, ибо обнимал лишь сферу аристократических салонов. А там, как и у Бальзака, сказывалась не только притягательность титулов, но и не менее значимая власть денег. Повествование охватывает примерно четыре десятилетия — от 1880-х гг. до первых послевоенных лет. Исторические события, происходившие в этот период: франко-прусская война, дело Дрейфуса, Первая мировая война, революция в России, — упомянуты, но как-то мимоходом, ибо «политика не интересует» Пруста и слабо влияет на судьбы «высшего слоя», им описанного. Однако по мере взросления героя он несколько отрешается от иллюзий относительно мира богачей, а в манере романиста появляются иронические и даже сатирические ноты. Герой, как и многие персонажи эпопеи, живет в мире чувств, переживаний, впечатлений, а не реальных дел.

Поэтому любовь в жизни и героя, и других персонажей играет заметную роль в эпопее. Пруст передает самые тонкие ее нюансы и оттенки; и так он достойно продолжает традиции Стендаля, Бальзака и других своих великих соотечественников. При этом любовь обретает форму «желания» и «наслаждения». Она связана не столько с внешними обстоятельствами, сколько с внутренним состоянием души. А поскольку люди очень разные и своеобычные, она не может быть абсолютно гармоничной и счастливой, т.е. относительна и подвержена законам времени, как и все в мире.

Фиксируя впечатления своего героя, Пруст приходит к выводам. Его заботит не столько социальный, сколько психологический аспект. В сущности, его произведение — это воспроизведение повседневного существования рассказчика, включая не только его прогулки и путешествия, но и завтраки, обеды, приготовления ко сну и даже сновидения. В то же время для Пруста нет иерархии ценностей: значительное, серьезное и, казалось бы, мелкое, случайное воспроизводятся с одинаковой основательностью. Своеобразие Пруста в том, что мир внешний, материальный противостоит внутреннему, субъективному миру героя. И если выйти из этой самоизоляции индивида возможно, то только средствами искусства — словесного, живописного или музыкального.

Композиция эпопеи подчинена стихии воспоминаний, в которой нет точной хронологии и логики, а лишь поток самых неожиданных и непредсказуемых ассоциаций и фантазий. А потому роман подобен неутомимому монологу главного героя, демонстрирующего свое субъективное мировиде- ние, в котором налицо взаимопроникновение, более того, сосуществование реальности и фантазии. Отсюда и долгая, многоступенчатая фраза Пруста, передающая все оттенки внутреннего состояния и «обрезков» памяти рассказчика.

Символично, что смерть Пруста в 1922 г. и завершение его эпопеи совпали с появлением другого знакового романа XX в. — «Улисса» Джойса. При всем различии этих двух великих творений, их стилистики, произведения сближает смелость замысла, нетривиальность художественных приемов, в частности потока сознания в разных его вариациях, равно как и общая субъективистская направленность. Уместно сопоставить Пруста с «Жан Кристофом» Роллана, «музыкальным романом», также построенном на раскрытии внутреннего мира протагониста. Но исходные не только эстетические, но и нравственные позиции двух художников различны. Рол- лан более традиционен в стилевом плане. Но если прустовский Марсель при всей тонкости его чувств в чем-то зауряден и пассивен, то ролланов- ский Жан Кристоф являет «великое царство внутренней жизни» и при всей романтической приподнятости излучает пафос.

Значение Пруста. Пруст оказал решительное влияние на словесное искусство XX в., стимулировал процессы его обогащения, обновления традиционных форм. В чем-то аналогичную роль в несколько иных аспектах сыграли Джойс и Кафка. В 1920-е гг. Пруст после смерти воспринимался уже как фигура классическая, оказавшая влияние на таких своих маститых современников, как А. Жиду Ф. Мориак, А. Мору а, на многих английских и американских авторов.

Сегодня о новаторстве Пруста написано немало проницательных исследований. Среди самых ранних и наиболее глубоких — исследование маститого испанского философа и искусствоведа Хосе Ортега-и-Гассет «Время, расстояние и форма в искусстве Пруста» (1923). Потрясение, вызванное его чтением, связано не с тем, что, как бывает в литературе, прошлое воссоздается, ему придается актуальность и свежесть. «...Намерение Пруста прямо противоположное: он не желает, прибегая к помощи памяти как поставщика материала, реконструировать былую реальность, но, напротив, он желает, используя все вообразимые средства — наблюдения над настоящим, размышления, психологические выкладки, — суметь воссоздать собственно воспоминания. Итак, не вещи, которые вспоминаются, а воспоминания о вещах — главная тема Пруста.

Действительно, эта эпопея — череда воспоминаний, сочетающихся по принципу свободных ассоциаций, и каждое воспоминание стоит в ней самостоятельно, будучи в высшей степени пластичной и живой картиной... Пруст был тем, кто установил между нами и вещами новое расстояние. Это немудреное нововведение дало, как я уже говорил, ошеломляющие результаты — прежняя литература по сравнению с творчеством этого удивительно близорукого таланта кажется литературой “с птичьего полета”».

Убеждение Пруста в том, что традиционный «реализм» не может до конца проникнуть в глубины реальности, импонировало многим его последователям, в том числе экзистенциалистам, таким как Камю и Сартр. Но последние не одобряли неангажированность Пруста и его аполитичность.

Новый взлет интереса к Прусту наметился после Второй мировой войны, в частности у сторонников нового романа. Правда, приверженцы постмодернизма считали себя представителями нового, постпрустовского этана. Тем не менее в одной из анкет, составленных во Франции и определявших 100 лучших книг, роман Пруста занял третье место после Библии и Шекспира.

По словам Камю, Пруст напомнил, что «творить — значит, жить вдвойне». «Истинное величие Пруста, — пишет он в “Бунтующем человеке”, — в том, что он описал не утраченное, а обретенное время, собирающее воедино раздробленный мир и облекающее его новым смыслом на самой грани распада». В итоге Пруст «одержал нелегкую победу накануне смерти».

В отличие от Джойса и Кафки Пруст у нас сразу же получил признание. В 1924—1928 гг. вышел его четырехтомник, среди его поклонников был Л. В. Луначарский. Критики писали о нем как об «огромном литературном явлении». Правда, комплименты по адресу стилистического мастерства Пруста сопровождались упреками в том, что мир, им запечатленный, — узок, а социальный анализ неглубок.

Затем настала пора снижения интереса к Прусту, который был отнесен к модернистам, отношение к которым было неодобрительным, если не откровенно негативным. Позднее на фоне преодоления догматических наслоений в отечественном литературоведении внимание к Прусту вновь возросло, его творчество в результате серьезного анализа открылось во всем его подлинном значении (работы Л. Я. Гинзбург, М. Н. Эпштейна, 3. М. Потаповой, В. Д. Днепрова, Л. Г. Андреева и др.).

 
<<   СОДЕРЖАНИЕ ПОСМОТРЕТЬ ОРИГИНАЛ   >>