Начало научного изучения истории литературы
И действительно, вслед за эпохой Румянцева у нас начинается настоящее изучение древнерусской литературы и ее истории. Оно в своем развитий представляет некоторые особенности сравнительно с историей той же науки на Западе. Эта особенность заключается, главным образом, в том, что и н литературном отношении, как и в других, мы являлись и являемся последователями Запада. Мы пользуемся теми результатами и методами, которые раньше нас выработали на Западе, и применяем их в готовом виде к потребностям нашей науки. Разница между более отдаленным от нас временем и более близким будет заключаться главным образом в том, что чем ближе к нашему времени, тем западноевропейские приемы изучения быстрее и полнее переходят к нам. В настоящее время мы пользуемся совершенно теми же методами, которыми пользуются ученые Запада. Иначе говоря, у нас научное построение русской литературы стоит в зависимости от течений западной науки. И действительно, если мы посмотрим, как развивалось изучение истории литературы на Западе и сравним с тем, что началось у нас в 30—40 гг., то увидим, что у нас повторяются те же стадии развития, которые наблюдались на Западе; разница будет только в том, что ступени изучения мы проходим быстрее, потому что берем уже готовые методы. Поэтому для дальнейшего изучения истории русской литературы несомненно должна быть установлена тесная связь с Западом. В наших целях достаточно указать лишь главные этапы в развитии литературы у нас и отметить попутно соответствующие явления на Западе с тем, чтобы по возможности отчетливо представить себе соотношение между нашей наукой и западной, поскольку они касаются изучения истории литературы.
История литературы на Западе
Научное изучение литературы на Западе началось довольно рано, приблизительно в эпоху гуманизма, подвинулось же вперед, главным образом, в начале XVII в. Особенно во вторую половину XVII в. западноевропейские ученые, почувствовав необходимость оглянуться назад, оглянуться на свое прошлое в области литературы, прежде всего естественно должны были поставить вопрос: что же такое литература? Этот вопрос играет видную роль в истории нашей науки, но и до сих пор остается вопросом. Мы все знаем, что есть известная область, которая носит название литературы. Исторически изучая эту область, мы говорим, что изучаем историю литературы. Но, если мы захотим решить вопрос точнее, тотчас начинаются колебания относительно того, что представляет предмет изучения литературы. В разное время, в зависимости от общего научного развития на Западе, объем понятия «литература» понимался различно, а потому и самому понятию давались различные определения. Это же отразилось и на нашей почве, в русской науке. Это колебание осталось и до настоящего времени. Ученые гуманисты, воспитанные на античной письменности, на греческих и латинских писателях, проникнутые глубочайшим уважением к ним, ко всему, что носит печать античного, классического, считали древнюю письменность полным выражением «настоящей», общечеловеческой культуры; поэтому они и литературу определяли до известной степени формально: в их представлении само слово «литература», конечно, прежде всего связано с litterae — буквы, письменность (что и правильно); поэтому гуманисты и решали, что литературой является все то, что пишется, при этом они, конечно, принимали во внимание античную греко-римскую письменность. Гуманист относился к ней не только с уважением, но даже с пристрастием, а потому давно привык все то, что осталось нам от классической древности, считать драгоценным, так как это есть наследие того блестящего времени, когда человечество находилось на высоте своей культуры, а к этой же высоте должен стремиться и современный человек. Таково мировоззрение гуманиста, и поэтому в понятие литературы у него входят памятники политические, исторические и бытовые; к литературе относится собрание надписей, которые находятся в огромном количестве в земле, встречаются на колоннах зданий и стенах храмов, домов; достаточное количество такой литературы находится в Помпее, в так называемых «помпейских свитках» (папирусах), на которых рядом с речью оратора, ученым трактатом увидим и счет из мелочной лавки, и объявление о какой-нибудь купле-продаже, и произведение Цицерона, и стихотворение, и любовные письма все это идет от древности, а потому имеет право на название литературы и на место в ее истории. В конце концов, естественно пришлось определить это понятие таким образом: все, что выражается при помощи письма, то и есть литература, и перенести это представление и на письменность других народов Западной Европы, другого времени, кончая своим временем эпохой гуманизма. Но если гуманист, с одной стороны, так широко определяет понятие литературы, то, с другой стороны, он все-таки определяет его недостаточно. Он совершенно не считается с тем, что помимо того, что написано, есть еще произведения словесности устной, которыми так богата, например, русская литература, но которые под это определение уже не подходят (хотя по содержанию не отличаются часто от тех, которые написаны): они, во-первых, не написаны, а во-вторых, не освящены авторитетом классической древности, а потому гуманист резко разделяет произведения человеческого слова на литературу, то есть письменную, и на не-литературу. Настоящей литературой он считает литературу только письменную, а в ней считает настоящим только то, что по характеру воспроизводит идеи, содержание, язык, формы те, которые являются для него идеалом литературы, то есть литературу латинскую и греческую. Стало быть, гуманист строил определение литературы, с одной стороны, так, что литературой будет всякое словесное произведение человека, написанное слово, с другой стороны, что литературным произведением будет только такое произведение, которое подходит к античному. Остальное все не будет литературой. Но подобная поправка была очень сомнительна. Если бы античная литература представляла что-нибудь строго определенное по содержанию, отношению к жизни, то тогда было бы понятно, а если литературой было и то, что говорил Цицерон, Овидий и другие античные писатели, писавшие о юридическом и религиозном быте, и вместе с тем и такие деловые отношения, о которых мы упомянули, вроде торговых счетов из мелочной лавочки и т. д., то мы видим в этом ошибку. Она заключалась в том, что люди по внешним признакам, по происхождению из античной древности и по способу передачи (то есть путем начертаний), определяли содержание понятия, которое не может быть определено таким образом: форма, а не само существо понятия, привлекала их внимание. Естественно, что такое определение литературы долго удержаться не могло.
Некоторое время берет верх суженное определение, построенное на первом признаке, то есть связи с древним миром, а именно в эпоху XVI—XVIII вв., эпоху французского классицизма, или, как ее называют, эпоху «ложного» классицизма. Хотя и здесь была внесена новая поправка, но опять-таки недостаточно гарантирующая правильность суждения. Убедившись в том, что нельзя же ставить на одну доску произведения греческих писателей — Софокла, Еврипида и других, и счет из мелочной лавочки или любовную записку, теоретики литературы XVI—XVIII вв. пробуют разграничить эти интересы и нападают на принцип эстетический, то есть под литературой они начинают понимать литературу художественную; и разумеется, они были правы в общем. В области произведений человеческого духа выражение слов письмом, несомненно, существует, но существует отдельная и определенная область, которая имеет значение художественной; например, сборник стихотворений Пушкина, который пишет свои стихотворения, несомненно, имея в виду доставить эстетическое наслаждение себе или своим читателям, и это вполне законно. Если бы дело обстояло только так, конечно, ошибки не было бы; но естественно опять возникает новый вопрос: что считать художественным? Тут опять является ряд недоразумений. Ученые исследователи литературы, имея перед собой «образцовую» классическую, литературу, обращаются к ней же за решением и такого вопроса. Они находят в античной письменности ряд отдельных указаний, именно в сочинениях греческих писателей, мыслителей, у Аристотеля, Платона и целого ряда второстепенных писателей, находят критерий того, что можно считать художественным. Аристотель, например, указывает, что безусловно удовлетворяющим законам эстетики является то, что грек называет красивым, прекрасным, хорошим, обозначая при этом высоту духовных качеств человека и красоту внешних форм в их гармоничном сочетании (каА.6<; кауаЭоф); этим определением Аристотель дает некоторое разъяснение стремлению к пластике, которое мы знаем в греческой литературе, в греческом искусстве и греческом языке. Ученый XVII в. говорит, что то, что удовлетворяет эстетическим потребностям, как их понимал Аристотель, и есть настоящая литература. Принцип Аристотеля, основанный на изучении художественных произведений Греции его времени, ясно, будет осуществляться в этой литературе. Ученый XVII в. делает и дальнейший шаг: греческая литература, ее формы и содержание дают ему возможность построить литературную эстетику для своего времени. Если бы он остановился на этом, говоря о литературе греческой, то дело было бы не так печально; дело же в том, что тот критерий, который установил Аристотель для греческой литературы, в глазах теоретика XVII в. получил значение критерия для литературы вообще. Остается поэтому еще вопрос: подойдет ли эта мерка к другой литературе? Оказывается, что нет, потому что эстетика каждого народа, каждой эпохи создается его жизнью в зависимости от тех культурных условий, в которых находится человек. Англичанин, например, и вообще какой-нибудь человек XIX в. считает красивой, художественной какую-нибудь картину, нарисованную в его время; папуас, который понятие красивого полагает совсем в другом, найдет это произведение совсем не художественным, и обратно. Наш знаменитый В. К. Тредиаковский писал произведения, которые он считал художественными, и которые считались и его современниками выражением художественного стремления человека; но проходит 20—30 лет, и провинившуюся фрейлину Екатерины II в наказание заставляют учить наизусть стихотворение Тредиаковского: ясно, что понятие эстетического изменилось. Пока мы не определим степени и условий этого изменения, пока мы не определим строго и точно, что составляет понятие эстетического, как одного из свойств человеческого духа, до тех пор не получим точного определения содержания понятия «эстетический», которое был отвечало данному времени. Историки литературы XVII в. по-прежнему считали вообще эстетическим такое, что принадлежит человечеству во все времена и при всяких условиях, — воззрения греко-римской литературы во всем ее объеме, то есть считали античную литературу общечеловеческой во всем, забывая, что она, кроме общечеловеческого, содержит и греческое, и римское, как индивидуальное и временное, свойственное определенному периоду греческой или римской жизни. На этом ложном фундаменте и построена вся классическая школа XVI—XVII вв., действительно придававшая античной эстетике такого рода толкование, которое стоит вне времени и пространства. Для грека понятие о красоте заключается в гармонии между внешними качествами человека и внутренними. Человек, который красив по внешности, тогда только будет удовлетворять идеалу, когда его душа так же прекрасна, как прекрасна его наружность. Вот тот смысл, который заключается в терминологии Аристотеля, и он правилен для грека при его «греческом» идеале. В римской литературе, которая развилась под влиянием греческой, этот принцип может быть приложим, но и там он был уже не приложим вполне: особенности римской нации другие, чем греческой. Римский народ практичен, а потому у него развиваются науки юридические, ораторская речь, и это составляет отличие его литературы от литературы греческой: идеал римлянина уже иной. Из этих особенностей, из этой склонности к практичности римлян вытекают особенности их литературы. В понятие этой литературы приходится включить, например, ораторскую речь Цицерона, которая уже не будет вполне удовлетворять аристотелевскому идеалу. Если мы возьмем христианскую эпоху, то разница будет еще больше. То, что язычник считает прекрасным, наоборот, для христианина не представляет никакой ценности. Для христианина ценны и в художественном отношении будут священное писание и жития святых, как выражение высоты духа, независимо от оболочки: внешнее безобразие не влечет обязательно за собой отсутствия духовной красоты, часто даже наоборот, а с точки зрения Аристотеля эти произведения будут антихудожественны. У писа- теля-теоретика XVII в. возникли и новые затруднения, созданные самой наличной, разумеется, христианской европейской литературой, которая дожила до XVII в.: как мы будем трактовать всю литературу до XVII в.? Он говорит, что литература должна быть общечеловеческой, находиться под руководством литературы общечеловеческой, иначе — античной, то есть античная эстетика должна руководить писателем и XVII—XVIII вв. Из этого формального взгляда видно, как пойдет дело дальше. XVII в. предполагал, что современный писатель должен подражать образцам классической древности, тогда как и идейное, и культурное состояние его современности иное, нежели греческое или римское; отсюда вытекает то «ложноклассическое» направление литературы, которое стремится изо всех сил к тому, чтобы вполне совпасть с образцами греческими и латинскими. Как известно, французская литература связана в прошлом, как и сама народность, с литературой латинской; но она прошла через целый ряд столетий иных культурных условий, и потому видоизменилась ее старая латинская основа, как и во французе переменился старый римлянин — до неузнаваемости. Русская же литература и вовсе не имеет такого классического прошлого; ясное дело, что новое понятие о литературе, как построенное на эстетическом, взятом из классического мира принципе, не могло покрывать собой насущнейших потребностей человека другой культуры, другой эпохи. Этим объясняется то, почему, несмотря на все усилия французской классической литературы, она очень скоро стала тепличным растением, стала литературой придворной, мало удовлетворявшей даже ту искусственную среду, для которой она производилась по правилам Буало и классиков. Это литература неживая, наполненная трескучими, напыщенными речами, но не отражавшая жизни народа. С этой точки зрения ясна и внутренняя несостоятельность понятия XVII—XVIII вв. о литературе, а потому и его недолговечность; это определение ее должно было неминуемо потерпеть неудачу, оно не выдержало критики: сюда не подходила вся средневековая христианская литература, все, что пережила данная нация, не подходила сюда совершенно устная народная литература, литература неаристократических классов.
Эта неудовлетворенность определением понятия литературы и нашла себе выход во второй половине XVIII в., когда, как известно, начинается борьба против ложноклассицизма (во главе с Лессингом), нарождается новое течение, которое носит название романтического. Конечно, во время самой борьбы еще не задумывались над новым, более правильным определением литературы: это позднее постарались сделать те же романтики, и они делали это, разумеется, в зависимости от тех представлений, которыми жили они сами. Они внесли некоторые коррективы в прежнее представление о литературе, ее объеме, но опять- таки не дали точного определения литературы. Эта борьба важна уже потому, что в связи с ней начинается уже чисто научное, не прежнее схоластическое, а идейное изучение литературы, которое и дает те методы, которыми мы будем руководиться. Когда на смену французско-классического направления стало выступать новое, которое носит название романтизма, смена эта должна была отразиться на самом понимании литературы: что такое литература, что должно входить в состав литературы и как эта литература должна изучаться. Здесь мы видим новое изменение и объема понятия литературы, и изменение характера материала, который входит в историю литературы, и одновременно с этим видоизменение методов, при помощи которых изучается история литературы. Романтизм, как известно, был прежде всего направлением боевым; боевой характер этого направления заключался главным образом в том, что романтики требовали полной свободы личности, свободы творчества, свободы от тех условностей, тех правил, которыми обставлен был всякий шаг писателя, исследователя литературы в эпоху так называемого «классицизма». В то же время романтизм так или иначе должен был возвратиться к тому, против чего боролся, то есть, борясь против всяких правил, условностей, он должен был в конце концов установить свои принципы, свою поэтику, потому что одно отрицание само по себе — лишь одна сторона процесса, сторона не созидающая, но лишь ведущая к созиданию. Таким образом, вместо ложноклассической поэтики нарождается поэтика и теория словесности романтическая. Конечно, нет надобности приводить подробности касательно того, как развивался романтизм: это не входит в ближайшую нашу задачу; достаточно указать только на те результаты, которые дал романтизм для изучения и понимания литературы.
Романтизм проповедовал свободу творчества. Он обратил внимание на те стороны жизни человека, которые в предшествующем направлении ложноклассицизма отрицались как не укладывавшиеся в рамки «классической» эстетики, обратил внимание на то, что средневековая литература, которая так мало походила на классическую литературу, давала, однако, удовлетворение человечеству в течение целого ряда веков, служа религиозным его стремлениям, его стремлению к знанию, его поэтическим и художественным потребностям; поэтому романтики в противовес ложноклассицизму прежде всего обратились с увлечением к изучению средневековой поэзии, средневековой литературы как выражению этих стремлений человеческого духа. Но ввиду того, что литература эта отрицалась прежними теоретиками как нехудожественная, сравнительно с классической, романтики, наоборот, стараются видеть в ней настоящую художественную литературу: таков уже обыкновенно закон борьбы двух ли направлений, двух ли мировоззрений — отрицать отрицаемое противником. Романтики начинают доказывать, что средневековая литература имеет и теперь даже полное право на существование, потому что эта литература — христианская и руководится теми же основными идеями, что и существующая в новое время. Они указывали на то, что средневековая поэтическая литература, хотя несомненно является для нас грубой по наружности, но эта грубость объясняется тем, что те формы, в которые отливалась эта средневековая литература, не были достаточно разработаны. Внутренний же смысл средневековых произведений, раз они удовлетворяли таким высоким чувствам человека, как чувство религиозное, смысл несомненно должен быть возвышенный; только нужно найти его, чтобы уразуметь высокую цену этой литературы. Поэтому романтик начинает перебирать грубые с точки зрения эстетики XVIII в. средневековые легенды и в них, действительно, находит те возвышенные идеи, которые сами по себе прекрасны и величественны. Отсюда в романтической поэзии наплыв так называемых средневековых сюжетов. Старая берлинская школа, начальная школа романтизма, в лице Виланда, Тика и других, культивирует средневековую фантастическую легенду. Эта школа находит особый художественный смысл в самой фантастике, в пристрастии к чудесному, таинственному. В результате средневековая литература становится из презираемой литературы уважаемой, ею увлекаются, ее изучают. Стало быть, она находит место и в историй литературы.
Итак, первым шагом, который был сделан романтиком, было изменение объёма понятия литературы, именно: включение в этот объем литературы средневековой, литературы, предшествовавшей эпохе Возрождения и происшедшей от нее литературе ложноклассической. Далее романтики делают и следующий шаг. Под влиянием внешних политических условий ускоряется выработка так называемой национальной идеи в понятии литературы. Национальная идея, выдвинутая главным образом романтиками, заключалась в том, что при тесной связи человека со средой, со всем человечеством, у каждого человека есть свои индивидуальные свойства, сравнительно с остальной массой человечества.
Этими индивидуальными свойствами человек выделяет себя из среды, и его выделяют другие из ряда личностей, из целой массы: так и отдельные народности имеют свои отличительные черты сравнительно со всей массой человечества, например: хотя немцы представляют равноправных членов мирового человеческого общества, но это, конечно, не мешает им иметь свои собственные, им только принадлежащие черты, точно так же, как своими отличительными чертами обладают французы, китайцы, итальянцы, русские и т. д.
Следовательно, романтики признают, что рядом с общечеловеческими чертами у всякой группы людей есть свои черты, которые отличают ее от другой группы. Эти черты и заставляют нас представлять немцев, англичан, французов, итальянцев, русских как представителей отдельных групп, отдельных национальностей. Понятие о национальности, таким образом, по мнению романтиков, является совокупностью тех черт, которые составляют отличительные свойства данной народной группы от других. Этими чертами прежде всего будут, конечно, черты духа, черты психологические. Наблюдение, сделанное романтиками, было поддержано и политическими событиями, главным образом борьбой с Наполеоном и его режимом, положившим в свою основу лишь принцип государственный, политический, а не национальный, в основе своей этнографический: все, кто входил в состав французской империи, должны считаться французами (то есть принадлежащими к «французской нации»), гражданами французского государства.
Борьба против этого принципа, особенно в соединении с идеей политической самостоятельности, принимает характер борьбы за национальную самостоятельность, за право национальности как таковой, на самобытное существование. Вопрос о национальности выдвинут резко, определенно, особенно в Германии в эпоху падения наполеонов- щины. Для того чтобы доказать, что та или иная черта считается специально немецкой, нужно было изучать психологические черты немцев, изучать исторически. Рядом с идеей национальности выдвигается история национальности. Следовательно, здесь романтики переходят к реальному обоснованию идеи национальности, к выработке методов изучения народности.
В чем же нужно было видеть прошлое народности? Если данная народность имела те же самые черты в прошлом, какие она имеет в настоящее время, то тем более она имеет права на существование теперь. В прошлом мы, конечно, должны будем найти те черты, которые находим и теперь или, лучше сказать, теперешние черты, характеризующие народность, мы должны оправдать исторически, проследив их вглубь веков. Тут уже готовый материал Лежит перед романтиками: средневековый мир с его легендами, с его фантастикой становится предметом изучения с точки зрения народности в прошлом. В средневековой литературе германской и французской романтик находит уже те черты национальности, которые он наблюдает и в современном быте немцев, французов. Мало того, оказывается, что главная масса черт, которые являются национальными, сосредоточиваются не в аристократическом классе (в отличие от французского ложноклассицизма, который считался с представителями литературы, поскольку эта литература была представлена аристократическими классами), по характеру не национальном, международном; наоборот, главная масса национальных черт, по наблюдению романтика, сохранилась в той группе, которая была мало затронута нивелирующим влиянием цивилизации, влиянием людей, которые подверглись воздействию французской классической литературы. Простая, малокультурная масса, оказывается, больше сохранила эти черты народности: простые крестьяне, мещане — в большей степени немцы, нежели числящие себя немцами аристократы. Это в политической жизни Европы было началом широкого развития демократизма и социализма, и поэтому романтики вместо того презрения к «подлой» черни, которое отличало французский ложноклассицизм и подражающего ему немца, наоборот, начинают к этому народу относиться с вниманием, с уважением: он ведь, этот народ, сохранил для них дорогую всем национальность. С этого времени начинают изучать народ, его быт, литературу, начинают задумываться над тем, что составляет и прежде составляло его миросозерцание. Конечно, прежде всего обращаются к той литературе, которая является до известной степени исключительной народной особенностью: эта исключительно народная литература — устно-народная литература. Таким образом, постепенно, идя шаг за шагом, романтики выдвигают идею национальности, идею народности, поскольку она заключается в литературе. При этом лингвистика дает им обильный материал и новый метод для изучения истории народности. Сравнительное языкознание как отдельная наука народилось в первой четверти девятнадцатого века; она поставила себе целью изучение законов и истории человеческой речи, и при этом изучение сравнительное. Для представителей этой науки изучение немецкого языка, например, невозможно иначе, как только путем сравнения его с другими родственными языками. Желание постигнуть дух языка, законы развития человеческой речи привело к целому ряду открытий не только в области языкознания. Благодаря этим открытиям оказалось возможным заглянуть в доисторическую эпоху жизни человечества. Оказалось, что в те времена, которые далеко превосходят по древности известные нам исторические источники, человечество уже жило полной культурной жизнью, следы которой сохранились только в языке: язык оказался самым древним памятником человеческой культуры. Изучение целого ряда языков привело Ф. Боппа (основателя науки языкознания) к такого рода результатам: отдельные народы, теперь населяющие Европу, значительную часть Азии, в отдаленное время представляли одну родственную семью (т. н. индоевропейскую, арийскую). Оказалось, что если теперь славяне и немцы отличаются одни от других по языку, не считают себя одним и тем же народом, даже в большинстве случаев относятся друг к другу враждебно, то это было не всегда. Было время, которое измеряется тысячелетиями, когда славяне и немцы входили в состав одной семьи — славяно-литовско-германской. Таким образом, сравнительное языкознание указало на возможность проследить историю данной народности, ее отношений к другим, начиная со времени гораздо более отдаленного, нежели позволяли исторические памятники, причем оно указало и на метод сравнительного изучения фактов. Применяя метод сравнительного языкознания к литературе, романтики приходят к такого рода выводам. Если существует родство двух народов, например славян и германцев, в языке, то это родство должно оказаться и в их литературе, поскольку она могла сохраниться с того времени. Одинаковость двух сюжетов в сказках немцев, в сказках русских или южнославянских будет доказывать, что этот сюжет чрезвычайно древен, потому что, подобно общим фактам в языке этих народов, восходит к тому времени, когда славяне и немцы составляли одну семью: таким образом получалась возможность изучать историю национальности во времена чрезвычайно отдаленные. Главная заслуга в этом отношении принадлежит немцам, именно — школе братьев Гримм, которые собирали и истолковывали в духе метода сравнительного языкознания данные, почерпнутые из устной и письменной немецкой литературы и других родственных. Оказывается, что возможно установить связь между немецкой сказкой и «Илиадой» Гомера, между французским эпосом и персидским, германским и т. д. Таким образом, видим — под влиянием романтиков сам метод изучения литературы раздвинулся широко. Вместо изучения только эстетических достоинств того или иного произведения, проверки того, писано ли оно по правилам или нет, насколько оно успешно подражает классикам, — вместо этого теперь идет изучение в ином направлении. В литературном произведении разыскивают его отдаленное прошлое, устанавливают, какие национальные черты, отражающие духовное состояние народа в известную эпоху, сохранились в произведении. Следовательно, объем и самого понятия литературы раздвинулся значительно, сравнительно с прежним.
Опуская другие стадии развития изучения литературы, и из сказанного мы легко можем понять, как представляли себе романтики, историки литературы, объем литературы. Все, что дает материал для изучения данной народности как таковой, все, что дает объяснение для истории этой народности, что выражает дух народа в его прошлом и настоящем, — все это должно служить предметом изучения историка литературы. Но этот объем литературы долго держаться на таком уровне не мог. Необходимо было в эту формулу вложить реальное содержание. Каково же содержание этих «народных» памятников? Конечно, человеческое слово является древнейшим памятником литературы для романтиков. При этом они обращали данные языка в данные литературы, изучая сравнительным методом, главным образом, языки-родственники, так называемые индоевропейские, но не в теперешнем их состоянии, а в их прошлом, так называемый общий праязык. Так, романтики наблюдают, например, следующее: во всех языках, немецком, греческом, латинском и целом ряде других, есть одинаковые с точки зрения языка названия для членов семьи. Отсюда делают вывод: раз эти слова — общие у целой группы родственных народов, ясно, что в отдаленное время уже существовало совершенно определенное понятие о семье, то есть это было не беспорядочное сожительство дикарей, а определенные формы общежития, слагающиеся из отца, матери, сыновей, дочерей и т. д.; это доказывает, что немец или грек в ту отдаленную эпоху обладал понятием о семье, стало быть, он стоял уже гораздо выше какого-нибудь полинезийского дикаря, который еще до сих пор не имеет понятия о семье. Таким образом факт из истории языка превращается в факт из истории культуры. Таким же образом, идя далее в том же направлении, исследователь доходит до восстановления и литературного факта как отражения культурной обстановки, творчества отдаленного времени. Все те аналогичные сказания, которые существуют теперь или существовали не так давно в литературе родственных народов индоевропейской семьи, должны быть отнесены к отдаленному прошлому общей жизни индоевропейских народов. Эти сказания, отдельные их мотивы, таким образом, будут древнейшими мотивами и сказаниями данной изучаемой народности: сравнительный метод устанавливает их хронологию, дает возможность воссоздать доисторическую индоевропейскую старину в литературе каждой отдельной народности. Вот приблизительно тот путь, которым идет исследователь-романтик. Но, конечно, раз пришлось сказать, что предметом истории литературы является все, что выражается человеческим словом, поскольку оно является выразителем культурного прошлого человека, его духа, то романтики опять обрекли себя на бесплодную в значительной степени работу, поскольку они стремились выяснить понятие «литература», потому что отдельные отрасли проявления человеческого духа сливались в этом обобщении со всей культурной производительностью человека: туда приходилось, как и человеку эпохи гуманизма, вводить материалы, совершенно не подходящие к литературе в собственном смысле слова, в смысле отдельной отрасли деятельности человеческого духа, преследующей свои цели, отличные от других. Объем литературы опять лишается определенных границ. Но все же романтическая школа внесла изменение в научные методы изучения литературы. Она дала сравнительный метод для изучения литературы, который остается для нас и до настоящего времени единственным научным методом.
Разнообразие в понимании интересов литературы зависит от разнообразия применения сравнительного метода; при этом цель, которую он преследует, будет для нас ясна, если мы дальше проследим, как шло изучение литературы. Установив понятие, что всякое произведение человеческого слова, являющееся отражением человеческого духа, в частности национального, будет литературой, романтики попробовали приложить полученный ими результат в области разработки реальных данных. И мы видим зарождение уже отдельной определенной школы в изучении истории продуктов человеческого слова.
Эта школа носит название, на первый взгляд, пожалуй, непонятное, а именно: «мифологической», «солярной» (солнечной). Что касается названия школы и ее «мифологической» теории, то тут легко догадаться, в чем дело: так как каждый романтик, хотя он и отказывался и искренне отряхивал с себя прах ложноклассицизма, все-таки он оставался сыном своего века и, конечно, на прошлое человечества он смотрел с той точки зрения, которая была привита ему исторически, а эта точка зрения восходит в общем к идеям XVIII в. (эпохи Просвещения) и к формам литературы того же века. Романтики согласно с этим начинают утверждать, что древнейшие поэтические произведения народа есть прежде всего его религиозные верования, которые выражаются в религиозно-фантастических сказаниях, то есть в том, что составляет предмет мифологии. Конечно, легко догадаться, откуда у них появился такой порядок мыслей. Они отлично знали то, что гуманисты и французские ложно-классики называли мифологией: это детально разработанная мифология античных народов, нашедшая выражение себе в античной поэзии. Стало быть, все-таки и романтику представляется, что прошлое и французов, и русских, и немцев должно быть похоже на прошлое греков и латинян (недаром же они родня по праязыку), т. е. что в дохристианское время литература народа была выражением прежде всего религии и отливалась в сказания о Боге или богах, т. е. мифологию, которая потому и занимается религиозными верованиями, являющимися главным выразителем культуры в раннее время у всякого народа. Воссоздание этой-то мифологии своего и родственных народов и составило видную задачу романтиков, изучающих устно-народную и старинную литературу, преимущественно поэтическую. Действительно, результаты таких изучений были, как казалось, чрезвычайно успешны, даже прямо соблазнительны своей цельностью, полнотой, ясностью, а притом и художественны. Оказывалось, что если у греков были великолепный художественный олимпийский Зевс и Олимп, полный божеств, то, присматриваясь и к другим народам и вдумываясь в их сказания, относящиеся к области религиозно-поэтической, восходящие к глубокой старине, убеждаемся, что и немцы, например, когда-то имели своего рода Зевсов, свой Олимп; постепенно путем сравнительного, направленного в сторону мифа изучения старых сказок, песен, старых письменных памятников исследователи-романтики доходят до того, что находят возможным построить целую германскую мифологию, сходную не только в общем, но, в силу доисторического родства самих народов, во многих частностях с греческой; аналогия достигает иногда почти степени тождества. Источником и материалом для добывания данных мифологического свойства для романтиков служит пережившее века предание, заключенное в сказке, песне и т. д., надо только уметь найти этот смысл в них; а способ для этого дан — это сравнительный метод. В результате получается наблюдение: мифология существует в народной словесности, языке до сих пор, но лишь затемненная позднейшими представлениями, наслоениями в течение веков в народном сознании у целого ряда народов: она в основе везде одна и та же, везде была выражением одних и тех же культурно-религиозных представлений, раз эти народы восходят к одному «пранароду». Но установив такой факт, нужно дать ему объяснение, сказать, что он значит, что поэтическая легенда о богах означает в действительности, что собой поэтически покрыла? Тут-то и было положено начало так называемой «солярной» (солнечной) теории. Изучая греческую, вместе с тем германскую и других родственных народов мифологию с ее богами, пришлось естественно поставить вопрос: что же представляла собой эта мифология? Вот, например, сказание о Гекторе и Андромахе; но какое религиозное представление выражает это поэтическое сказание? Исследователи говорят, что древнейшие верования есть вера в силы природы, и что в сущности мифы о Гекторе и Андромахе, о Зевсе и Юноне, о Геракле есть не что иное, как поэтическое выражение верований в те или иные силы природы.
Путем логических построений «мифологи» начинают добираться до того, в чем заключаются верования в силы природы, эта первобытная естественная религия человека. Оказывается, что она заключается в следующем: человек интересуется силами природы постольку, поскольку они оказывают на него влияние в его жизни, быте; влияние это двоякое: или благотворное, или вредное. Благотворное — это те блага, которые получает человек от природы; зловредное — это то, что природа мешает просто, хорошо, с удобством устроить жизнь человека; а потому и человек делит все в природе на доброе и злое: это своего рода психологический дуализм. Доброе начало для него — свет, тепло: когда человеку не холодно, когда он не мерзнет, не нуждается в одежде и в прочном жилище, солнце, источник тепла и света, является для него благодетельным божеством; зима, мороз, туча, которая закрывает солнце и мешает свету и теплу, это — злое начало. Вот, следовательно, что значит мифология: поклонение силам природы. Следовательно, вся мифология сводится к поэтическому выражению религиозных чувств по отношению к солнцу и свету, значение коих в жизни первобытного человека первостепенное. Отсюда и название — солнечная, солярная теория объяснения мифологии. Признав эту теорию соответствующей действительности, у исследователя мифологии и народных сказаний получается средство понять все просто: стоит лишь вспомнить простоту, несложность мышления первобытного человека, каким был наш предок в доисторическую эпоху (а в этом не сомневались после этнографических изучений быта дикарей еще в XVIII в.): у всех народов, действительно, есть общее начало всех их верований и поэзии как выражения этих верований. Например, сказка о Полифеме и Одиссее в древнейшем гомеровском эпосе в России является в виде сказки о Лихе одноглазом и бабе Яге. Одиссей и русский кузнец — явление светлое, благодетельное; злым началом является Полифем, а в русской сказке — баба Яга. В этих сказках излагается на деле борьба света, светлого божества с тьмой, с злыми силами, или борьба зимы и лета, причем лето берет верх над зимой. Объяснение как будто удовлетворительное, подкупающее своей простотой, столь согласное с простотой первобытного, наивного предка. Вот какого рода обобщение приходит в голову романтика. При таком упрощенном объяснении поэзия народная сохраняет свой поэтический смысл; приложимо это объяснение всюду и везде. Этим же самым началом борьбы сил природы можно объяснить и все наши былины: например, Илья Муромец является светлой силой, баба Горынянка — начало темное, свет противоположен тьме, борется с тьмой; а это мы видим в самом деле в былине. Все как будто бы ясно и просто. Но действительно ли все это выдерживает научную критику? Не является ли это объяснение заменой при помощи той же поэзии научного понимания прошлого? своего рода поэтической фикцией? Это вопрос, который очень скоро встал перед исследователями, изумившимися той крайности, к которой они сами незаметно пришли, поддавшись соблазну все объяснить, притом объяснить так просто и так красиво.
В виде противовеса этому крайнему увлечению солярной теорией является другая теория, также построенная по сравнительному методу, которая по имени ее основателя может быть названа «бенфеевской». Теодор Бенфей, немецкий ученый-востоковед, изучая литературу сравнительно, как и представители мифологической школы, также сопоставлял сказания отдельных народов и также находил между ними сходство; но при этом он натолкнулся на такого рода неожиданность: у народов, которые по языку не являются родственными между собой, например, у славян или у древних индусов, с одной стороны, и у арабов и евреев — с другой стороны (первые принадлежат к племени индоевропейскому, вторые — к семитскому, родство коих не установлено), Бенфей находит одинаковые сказания. Если бы эти народы были родственны по языку, по своему прошлому, то одинаковость сюжетов можно было бы объяснить тем, что это сказание восходит к тому времени, когда эти народы жили вместе, и только впоследствии, отделившись, каждый понес этот старый сюжет на свою новую родину (как это, например, объясняли мифологи по отношению к сказке о бабе Яге и Лихе одноглазом и сказке о Полифеме). Но в данном случае подобное объяснение, ясно, неприложимо, ибо арабы и славяне общей жизнью не жили, одним племенем не были; а сходство, аналогия рассказов тем не менее остаются несомненными. Подобного рода наблюдения заставили Бенфея искать другое объяснение этого сходства. Оказалось, что и в целом ряде других случаев такие же общие сказания есть не только у родственных народов, но и у народов неродственных: французов и арабов, монголов и славян, китайцев и евреев и т. д. Бенфей, докапываясь причин этого сходства, находит возможным объяснить это сходство удовлетворительно, но иначе, нежели мифологи. Он указывает, что сходство двух сюжетов у неродственных народов в целом ряде случаев может объясняться тем, что один народ заимствовал это сказание у другого, то есть и в прошлом мы видим то же самое, что мы можем точно наблюдать и в настоящее время: два народа перенимают один у другого то, что каждому из них более подходит, более его интересует. Иначе говоря, одинаковость сюжетов у двух народов является результатом культурного их соприкосновения, культурного взаимовлияния. Указание на возможность заимствования, однако, еще не решает вопрос окончательно: нужно доказать не только то, что это могло быть заимствовано, но и то, что на самом деле заимствовано; нужно указать, каким образом совершилось это заимствование. Бенфей на целом ряде случаев из области литературы это и доказал: он обратился к такого рода источникам, как источники исторические (в отличие от доисторических) в широком смысле этого слова, не к тем построениям полу- исторического, полупоэтического, полуфилософского свойства, какие делали представители солярной теории, а обратился к точной истории. На основании изысканий в этой области — истории — оказывается возможным установить, что те два неродственных друг другу народа, в литературе которых оказался один общий сюжет, сравнительно в недавнем историческом прошлом (разумеется, по отношению к доисторическому), действительно соприкасались между собой, влияли друг на друга; а раз это доказано, тогда становится понятным и то, почему у того и другого народа имеются общие сюжеты: это — результат столкновения между ними на глазах истории. Бенфей, напав на этот путь, идет им и далее; он полагает, что можно наметить те общие пути, по которым в известные эпохи шло это перемещение литературных сюжетов у отдельных народов. Он выясняет это таким образом. Изучая восточную литературу, он нашел там так называемую «Панчатантру» (Пятикнижие), сборник рассказов, написанных на языке санскритском — старом литературном языке индусов[1].
Эта «Панчатантра» состоит из ряда рассказов, которые можно сопоставить с нашими баснями; небольшие, краткие нравоучительные рассказы, подобранные по темам нравоучения, проникнутого житейской моралью. Например, рассказывается здесь о том, как вредно, опасно увлекаться надеждами, как несбыточны бывают эти надежды, и как человек сам кует свое счастье; на эту тему имеется в сборнике ряд отдельных рассказов, иллюстрирующих это нравоучение, эту сентенцию. Оказалось, по исследованию Бенфея[2], что в этой «Панчатантре» целый ряд таких сюжетов, которые встречаются почти во всех литературах народов индоевропейского происхождения, а также и в литературах народов неродственных, например, еврейской, арабской, сирийской, то есть в литературах Малой и Передней Азии. Обращаясь к истории этого сборника, Бенфей пришел к следующему любопытному выводу: сборник «Панчатантра» возник в Индии в той редакции, в которой он дошел до нас, возник в довольно далекое до нас время, но не в доисторическое, а приблизительно около второго века после Рождества Христова; можно и дальше проследить судьбу этого сборника: он не остался лежать в индийской (санскритской) литературе мертвым капиталом, а переводился на другие языки; прежде всего перевод был сделан на язык древнеперсидский, а затем на сирийский (это язык той местности, которая в настоящее время может быть определена долинами Тигра и Евфрата в Месопотамии); произошел этот сирийский перевод приблизительно в VI в., причем при переводах сборник несколько видоизменялся: обстановка вместо индийской стала сначала персидской, а затем сирийской, но сюжеты рассказов оставались те же самые. Затем этот сборник переходит к арабам, потом является уже в литературе европейской, у тех евреев, которые в средние века в связи с развитием арабских завоеваний, приблизительно в VIII—IX вв., играли такую видную роль ученых дельцов на юге Европы, в Испании. После этого отдельные сюжеты сборника оказываются в целом ряде европейских литератур и таким образом доживают до XVIII и начала XIX в. Наблюдения над историей этого сборника, следовательно, показали, что раз этот сборник переходил в виде переводов от одного народа к другому, то с этими переводами переносились и сюжеты, которые, таким образом, приходится считать заимствованными той или другой литературой из соседней или соседних и даже довольно далёких, в конце концов. Такого рода переход произведений из одной литературы в другую — странствование — можно иллюстрировать и на истории не только сборника, но и отдельного сюжета. Из сборника мог быть взят один-два рассказа, и эти рассказы уже отдельно, в свою очередь, начинают странствовать, и мы можем эти пути проследить. Например, всем известный рассказ о молочнице, который мы находим, между прочим, в басне у Лафонтена. Молочница Пьеретта идет из деревни в город и несет на голове кувшин молока продавать; по дороге она размечталась о том, как на полученные деньги купит сотню яиц; из них выйдут цыплята, цыплята вырастут; кур она продаст, купит свинку; эта свинушка вырастет, она ее продаст, в конце концов на полученные деньги купит корову с теленком, пустит в стадо, где теленок будет весело прыгать. При этом Пьеретта уже на самом деле делает прыжок, горшок разбивается, молоко разливается, и все ее мечты погибают. Сюжет этот обработал знаменитый французский баснописец Лафонтен, причем обработал так, что обстановку он взял французскую, даже описывает наружность этой молочницы, как она идет в башмачках на высоких каблуках, в коротенькой юбочке. Читая басню, мы будто убеждены, что сюжет придуман самим поэтом: так он прост и естественен. На деле же оказывается, что Лафонтену здесь принадлежит только форма — местный французский бытовой колорит, а сюжет восходит к отдаленному восточному оригиналу, упомянутой «Панчатантре», вместе с которой он путем переводов и переделок с Востока дошел до западной средневековой Европы, пришел и на европейский Восток, где мы его находим, между прочим, и в нашей народной сказке о бедняке и зайце. Сюжет остался тот же, менялась только обстановка: индийский брамин «Панчатантры» с горшком риса превращался то в нищего, то в работницу, то в молочницу, то в русского мужика, а горшок — в зайца. Таким образом Бенфей доискался, что первоначальный сюжет басни Лафонтена есть не что иное, как странствующий сюжет, в историческое уже время переходивший путем заимствования из одной литературы в другую и известный нам со II в. н. э. по «Панчатантре»[3].
Приведенный пример очень удобен для того, чтобы можно было наглядно увидеть метод, которым работает Бенфей, и чтобы можно было судить о том, чем отличается его метод от метода представителей мифологической школы, хотя и те и другие пользуются методом сравнения. Представители солярной теории берут рассказ об Илье Муромце и Соловье Разбойнике и заранее уже уверены, что тут есть мифология: борьба солнца с тучей, света с тьмой, добра со злом. Следовательно, они прямо берут частный случай и объясняют его при помощи априорного положения, что всякая мифология есть изображение борьбы света с тьмой, борьбы между силами природы, из которых одни являются добрыми, другие — злыми, и что именно такого рода мифология заключается в народной поэзии. Исследователь, таким образом, заранее убежденный в древности сюжета из общего положения, подтверждает эту древность и объясняет значение сюжета. Бенфей делает наоборот: он начинает от позднего факта XVII в., от басни Лафонтена, затем, отодвигаясь далее в глубь веков, переходит к средним векам и, наконец, доходит до II в. н. э., постоянно идет за своим сюжетом, определяя, каким образом шло это заимствование. Следовательно, если путь представителей солярной теории можно было назвать априористическим, то этот метод может быть назван ретроспективным, т. е. исследователь идет от более поздних и более потому доступных фактов к более ранним. Представители солярной теории, сказав, что борьба Ильи Муромца обозначает борьбу света с тьмой, думают, что они удовлетворительно объяснили все; но каким образом получилось то, что у русского народа в середине XIX в. (когда записана былина) сохранилось то, что составляет достояние доисторического человека? Русский человек ведь давно христианин, давно перестал верить в языческих богов и верит, хотя, может быть, и недостаточно сознательно, в истинного Бога и во всяком случае далек от того, чтобы верить в борьбу солнца с тучей. Но представитель солярной теории и объясняет, что рассказ означает, но не объясняет, как это произошло, а Бенфей это и объясняет: он доказывает, как стало возможным, что до Лафонтена, представителя французской литературы, дошел постепенно этот рассказ во французскую литературу; Бенфей объясняет, почему через Испанию перешел этот рассказ. В IX— XI вв. мы наблюдаем явление, точно подтвержденное специалистами- историками: в это время особенно усиливается обмен литературный и культурный между народами Европы и народами Азии под влиянием культуры арабского халифата, завоеваний арабов в Европе; под влиянием этого, несомненно, является интерес к Востоку. Элементы восточные сближаются с элементами европейскими. Если мы проследим, как шел до этого времени сюжет лафонтеновской «Молочницы», то увидим, что как раз в V в. мы наблюдаем оживление жизни на Востоке, наблюдается религиозное брожение, причем главную роль играют народы Персии, Сирии, власть которых распространяется на Индостан и Месопотамию. Все эти области соприкасаются в жизни, затем появляются арабы, которые усваивают себе культуру этих народов. Возникает арабский халифат, появляется масса памятников древнесирийских, древнееврейских в арабской литературе. Далее арабские завоевания опрокидывают Египет, захватывают Северную Африку, и в VIII в. мы уже видим арабов в Испании; это так называемый Гренадский халифат, с которым пришлось иметь дело Карлу Великому и его преемникам. Таким образом, ясно, что по мере того как распространяется власть арабов, вместе с тем передвигается и литература, которая по дороге захватывает элементы литератур тех стран, через которые она проходит. Представителями науки являются не только арабы, но и в значительной степени образованные евреи, которые владеют и арабским языком, и еврейским; перейдя с арабами в Европу, те же евреи являются посредниками между ними и европейской наукой, усвоив знание латинского языка — литературного языка средневековья. Это время расцвета раввинисти- ческой литературы. В это время евреи кладут начало многим научным предприятиям Европы (например, первый медицинский факультет в Салерно был основан испанскими евреями). Евреи принимают деятельное участие и в литературе. Гренадский халифат падает, в Испании водворяется опять христианская власть, но евреи продолжают играть видную роль, и Петр Альфонси является известным лицом в литературе. Специально посвятив себя ознакомлению своих новых соотечественников с наукой и литературой Востока, он принял христианство и был при дворе кастильского короля Альфонса, перевел целый ряд восточных произведений, которые, по его мнению, полезны для его соотечественников; переводил он с арабского, с еврейского на латинский. Мы можем таким образом шаг за шагом проследить, как сюжет «Молочницы» появился в европейской литературе. Бенфей, в противоположность и в отличие от старой теории, устанавливает новый метод: он остается по-прежнему сравнительным, но отличается от прежнего тем, что это историко-сравнительный метод. Он и является тем методом, которым работает наука до сих пор над историей литературы. Правда, этот метод является чрезвычайно медленным, не дающим таких как будто блестящих результатов, как прежний мифологическо- сравнительный. Взяли, например, мы Илью Муромца, ознакомились с сюжетом, и, если будем следовать представителям солнечной теории, увидим в былине сразу борьбу лета и зимы, света и тьмы и прямо получаем основной, идейный смысл рассказа. Прежде чем сказать, что обозначает данный сюжет по теории Бенфея, нам придется не только наметить сходство, но и объяснить причину сходства, рассказать, как возникло это сходство; стало быть, прежде чем прийти к определенным выводам, мы должны изучить историю и среду, в которых этот сюжет развился, и тогда только поймем, почему он развился так, а не иначе. Но раз это мы получили, то результат будет прочный; тогда только может быть установлено, имеют ли рассказы об Илье Муромце и Соловье Разбойнике значение мифологическое; но пока до такого вывода, оставаясь на почве истории, мы добраться не можем. Нам надо, идя от более позднего к более раннему времени, проследить все наросты, которые налегли на этот сюжет, отстранить их, чтобы получить сюжет в наиболее древнем, наиболее чистом виде, и тогда только можно приступить к толкованию сюжета, его значения и смысла. Былины (а в том числе об Илье и Соловье) записаны Гильфердингом в конце шестидесятых годов XIX в., прожив, может быть, много веков, а это заставляет предполагать целые слои наростов, отложившихся на былине ко времени ее записи. Наросты непременно должны быть, потому что постепенно меняющееся миросозерцание русского народа отлагалось на былине постепенно; она дошла до нас с ними, частью их притом сохранив, частью изменив, частью утратив. Следовательно, бенфеевский метод является методом более научным, несомненно более соответствующим прошлому литературы. Мы изучаем параллельно историю культуры и явления литературные по их взаимной связи.
Метод бенфеевский на Западе пережил стадию борьбы между ним и старыми методами, но в конце концов взял верх и продолжает развиваться. В настоящее время методы изучения литературы уже осложнились сравнительно с бенфеевским. Изучая историю литературы, мы исследуем теперь не только историю литературного факта, но и смотрим на этот факт как на факт психологический, социологический. Изучая литературу, мы изучаем в то же время психологию и социальную жизнь известного народа, поскольку они отразились в литературе, в то же время изучаем строго исторически. Прежде чем говорить о факте, как о психологическом или социальном явлении, мы должны убедиться, что данный факт принадлежит данному народу, и что именно этот народ вносит в него эти элементы, а не какой другой, от которого мог прийти сюжет. Таким образом, воззрения современной науки потребовали создания целого ряда параллельных методов: в основе лежит бенфеевский, за ним следует психологический метод, метод романтиков и в результате стремление к тем обобщениям, которые так поспешно делала солярная теория. Но эти обобщения представляются нам только тем идеалом, к которому мы стремимся.
Спрашивается, как же теперь нам должна представляться литература? Что входит в наше современное понятие литературы? После всего сказанного ясно, что литература и ее предмет прежде всего для нас является материалом для изучения прошлого данного народа. Этот материал представляет результат его психологической деятельности и его внешней и внутренней истории. Затем, она представляет для нас предмет для изучения идейных стремлений отдельной народности, и, в конце концов, этот материал представляет предмет для изучения психологии творчества известного народа в прошлом или в настоящем. Вот, следовательно, каково разнообразие тех целей, которые ставит себе история литературы. С этой стороны этот предмет совершенно аналогичен тому, с которым имеет дело историк политический, историк культуры, то есть история литературы представляет часть истории культуры. Вот последний вывод, который может быть дан в настоящее время.
Но что входит в литературу? На этот вопрос до сих пор мы еще не отвечали, и ответить на него будет трудно. При той широте задач, которую ставит себе современная история литературы, мы должны иметь в виду и неопределенность в выборе материалов. Предметом литературы может служить все то, что служит для объяснения психологии творчества известного народа в его прошлом. Но где особенно сказывается его творческая деятельность? Прежде всего в памятниках, которые служат удовлетворению его не насущных, бытовых, будничных потребностей, а потребностей идеальных. Литература, прежде всего, существует не только, как практическое средство удовлетворения таких потребностей, а служит для удовлетворения культурных высших стремлений человека, то есть стремлений идеальных. А высшие стремления человека связаны, прежде всего, с его художественными стремлениями, в разное время, конечно, понимаемыми различно. Стало быть, в литературу входят произведения, имеющие преимущественно художественное значение, отвечающие эстетическим воззрениям народа в данное время его исторической жизни. Таким образом, мы получаем вывод, что произведения XII в., если мы действительно докажем, что они удовлетворяли художественным, идеальным потребностям человека XII в., будут произведениями художественными, эстетическими для XII в. Они, конечно, могут не быть таковыми для нас, но мы непременно должны стать на точку зрения XII в., и тогда только поймем художественный смысл произведения XII в. Что касается остальных материалов, входящих в литературу, то мы ими отнюдь не пренебрегаем. Этот материал получает для нас новую роль. Целый ряд произведений человеческого духа, не преследующий прямо идеальных целей, может совмещать эти идеальные цели с практическими, например: можно не только построить дом, но можно построить красиво, и при виде этого красиво построенного дома мы будем испытывать художественные эмоции. Можно надеть костюм не только для того, чтобы прикрыть наготу или согреться, а и для того, чтобы удовлетворить художественным потребностям (что и делают моды). Таким образом, на этих примерах видно, что и словесное произведение, не идущее непосредственно для удовлетворения художественных потребностей, может входить в литературу; например: проповедник желает не только убедить своих слушателей в том или другом положении, но желает доставить им удовольствие и понимает, что даже легче может убедить своих слушателей в правоте своего тезиса, заботясь о красоте своей речи. Таким образом, предмет литературы расширяется, но чисто художественное произведение, разумеется, в истории литературы будет иметь большее значение, чем те, которые соприкасаются с литературой. Эти последние имеют значение того фона, на котором может развиться художественное произведение. Возьмем, например, такой, пожалуй, грубый случай: известная работа ремесленная, фабричная доставляет человеку заработок, средства для более или менее обеспеченного состояния. Но по мере того, как человек становится более обеспеченным, он все более и более может удовлетворять свои потребности не только материальные, но и духовные, художественные. Возьмем русский памятник XVI в. «Домострой». Это произведение не строго литературное: это указание, как нужно себя вести, чтобы быть порядочным человеком в семейном и общественном быту, но вместе с тем у автора «Домостроя» есть стремления идеальные, а именно: он хочет показать, каков должен быть человек, чтобы жить по-божески. Этот памятник может быть нами изучаем, потому что он отразил идеальные стремления человека XVI в., при которых возникали и целые прямо художественные произведения. Таким образом, история литературы привлекает к делу и памятники не прямо художественно-литературные, но постольку, поскольку они служат объяснением, основанием для памятников художественно-литературных. Следовательно, большее или меньшее соответствие художественным целям литературы оказывает влияние при подборе материалов у историка литературы. Вот приблизительная точка зрения на современные задачи истории литературы[4].
- [1] Санскрит родственен древнеперсидскому, славянскому, немецкому, греческомуи другим европейским языкам, восходя вместе с ними к одному праязыку, стало быть,язык индоевропейский.
- [2] Ему принадлежит и лучшее научное издание «Панчатантры» на немецком языкес обширным комментарием (1859 г.).
- [3] Подробнее см. Ф. И. Буслаева «Перехожие повести»: сборник «Мои досуги» (М.,1886), И, стр. 275—282.
- [4] Подробнее об этом см. Я. С. Тихонравова, Сочинения, т. I, стр. 1 и сл., А. Н. Пыпина,«История русской словесности», т. I, введение, В. В. Сиповского, История литературы какнаука (серия «Свободное знание»).