Полная версия

Главная arrow Литература arrow История древней русской литературы. Часть 1

  • Увеличить шрифт
  • Уменьшить шрифт


<<   СОДЕРЖАНИЕ ПОСМОТРЕТЬ ОРИГИНАЛ   >>

Областной принцип

Теперь, переходя к обзору памятников собственно русской литературы, возникшей на русской почве, мы, конечно, будем в значительно меньшей степени говорить о тех памятниках, которые возникли под непосредственным влиянием византийской литературы, представляют простое подражание тем или другим явлениям и прямо фактам в византийской литературе. Это будет выражать скорее количественную производительность молодой литературы, внешний ее рост. В качественном отношении для суждения о русской литературе как таковой такой обзор даст сравнительно немного, указывая лишь на степень восприимчивости к чужим элементам. Но, конечно, и совершенно игнорировать эту чисто подражательную литературу мы тоже не можем. Значение ее в том, что она является показателем той сравнительно высокой культуры, которой достигали отдельные лица в Киевской Руси; без нее немыслимы и оригинальные памятники, особенно в молодой литературе. Итак, прежде всего мы должны обращать внимание на те произведения, которые находятся в меньшей зависимости от византийского влияния или которые представляют своеобразную переработку воспринятых мотивов: эти произведения показательнее для характера русской литературы данного времени, несмотря на сравнительную их немногочисленность.

Но прежде чем непосредственно обратиться к обзору памятников, явившихся на русской почве, мы должны еще немного уклониться в сторону, чтобы выяснить еще ближе те условия, которые имели место при развитии оригинальной русской литературы: ими, в числе прочих, определялся характер этой литературы. Такими условиями, которые историк литературы должен иметь в виду, мы можем назвать: 1) условия этнические и 2) условия социальные.

Что касается первого условия, то нужно припомнить, что единое по отношению к племенам нерусским, русское племя не представляло внутри себя однородного целого, однообразной этнической массы: оно было раздроблено, может быть, историческими и, наверное, культурными силами на отдельные племена, или племенные группы. Такие группы были указаны летописцами[1] еще в XI в. и отмечены уже нами. Говоря о русском племени по отношению к другим, летописец говорит о нем, как об отдельных племенах русского племени, упоминая в качестве таковых полян, древлян, словен (новгородских славян), полочан (относя их к кривичам), дреговичей, северян, бужан, волынян; русские племена радимичей и вятичей он ведет от ляхов; называет еще уличей и тиверцев (у Днестра и Дуная). Это дробление, несомненно, имело в основе своей различия, вероятно, диалектические и, наверное, бытовые. О первых мы вправе предполагать на основании позднейшего образования русских наречий, особенности коих мы можем наметить по данным языка текстов еще киевского периода; а о вторых ясно говорит сама летопись: «имяху бо обычаи свои, и закон отец своих и преданья, каждо свой нрав». Этим-то нравом, в глазах летописи, различались «кроткие» поляне от древлян, живущих «зверинским» обычаем, от диких радимичей, вятичей и северян, сжигавших мертвецов, а также кривичей. Это дробление заставляет нас естественно поставить вопрос: не имело ли такое деление влияния и на литературу, не нашло ли оно своего отражения и в ней?

Ответить на этот вопрос придется утвердительно, но в общей форме, именно: придется признать, что деление русских славян на племена (хотя бы на те три группы племен, какие установил Шахматов), имело большое влияние на развитие русской литературы в киевский период: при идее общности русского племени, при представлении русской литературы киевского периода как общерусской, мы должны в ней встретить несколько типов этой литературы, и типы эти будут основаны, между прочим, на различиях племенных, также и областных (государственных). Несомненно, что благодаря различной культуре отдельных племен и христианская литература распространялась далеко не равномерно; иначе сказать, перед нами этнографический принцип развития нового миросозерцания. Кроме того, этот племенной принцип имел и другое значение: он помог развиться областному началу, помог образоваться отдельным культурным центрам, которые и нашли свое выражение в литературных типах общерусской литературы. Действительно, мы видим, что и в культурном отношении Древняя Русь, не представляя полного единства этнографического, распадалась на отдельные области, причем каждая имела свой культурный центр. Судя по состоянию наших источников, далеко не обильных в этом отношении, мы можем наметить, по крайней мере, три таких культурных области для киевского периода: 1) Русь южная; 2) Русь средняя и 3) Русь северная.

В южной Руси объединяющим центром, который стягивал к себе все культурные и экономические силы области, являлся, конечно, Киев; он же был носителем общерусской культуры с X по XIII в. В средней Руси таким центром был, вероятно, Полоцк или Смоленск, выдвинувшийся, однако, несколько позднее, насколько мы можем судить по памятникам; в северной Руси — Новгород, вероятно стянувший к себе северные племена одновременно с Киевом, но значительно его переживший как культурный центр. Это деление будет находить себе соответствие и в диалектической группировке русских племен (см. мнение А. А. Шахматова), и в различии истории этих областей в последующее время. Это деление имело свое отражение и в развитии литературы.

Что касается Киева, то здесь дело обстоит, по-видимому, довольно ясно. Новгород также не оставляет сомнений. Безусловно, наша древняя литература, при всей скудости ее памятников, дошедших до нас, представляет материал для деления ее, по крайней мере, на две ветви: северную и южную. Что же касается средней Руси, то для нее прочных литературных данных мы в древней нашей письменности не находим: существование этой группы мы должны предположить теоретически для более древнего времени и утверждать фактически на основании более поздних памятников, которые не подойдут ни под киевский, ни под новгородский тип. Это объясняется тем, что племена, населявшие область средней Руси, как то отмечено и летописцем, далеко не достигли такой ступени развития, на какую взошли уже киевляне и новгородцы. Средняя Русь и вообще находилась в невыгодных условиях: она имела по двум сторонам два крупных культурных центра, отстояла географически далеко от всякого иноземного влияния; поэтому средняя Русь и не успела выработать своего особого культурного типа одновременно с теми, которые были выработаны Киевской и Новгородской Русью. Киев находился под сильным влиянием Византии и южного славянства. Новгород — под более слабым византийским влиянием и, кроме того, под влиянием Западной Европы, с которой его связывали культурно-экономические интересы. Расположенные на двух противоположных концах великого водного пути «из варяг в греки», Новгород и Киев служили соединительными звеньями, связывавшими Русь с остальным культурным миром. Средняя Русь находилась в стороне от этих влияний непосредственно, была, если можно так выразиться, «транзитным» только пунктом культурного движения с юга на север, и только потом, через 100—150 лет и она заявляет себя, выставляя свои культурные центры, которые, однако, никогда не могли сравняться по силе и значению с культурными центрами северной и южной Руси — с Новгородом и Киевом[2]. С другой стороны, несомненно и то, что Новгород стоял в культурном отношении ниже Киева, хотя рано имел уже и свои особенности. Киев имел дело с высококультурной Византией, Новгород — с германскими племенами берегов Балтийского моря, еще недавно вышедшими из-под уровня варваров. Характерные стороны литературы и языка довольно резко выделяются по отношению к Киеву и Новгороду очень рано. Что же касается средней Руси, то о таких особенностях мы не можем говорить долгое время. Число несомненных памятников из полоцко-смоленской Руси крайне незначительно. Среднерусские особенности не выяснились и до более позднего периода. Что же касается северно-новгородского типа, то он выступает рано совершенно определенно: уже в русских рукописях конца XI в. (каковы, например, «Минеи» 1096—1097 гг.) особенности, отличавшие новгородский говор и позднее, выступают совершенно определенно[3]. По отношению к особенностям языка памятников киевского района мы поставлены в положение малоудовлетворительное: памятники XI в. не дают чего-либо устойчивого в этом отношении, их скорее приходится характеризовать отрицательно: не новгородские и не северо-западные; в XII в. мы имеем уже памятники южнорусские, но не киевские, а галицко-волынские.

Таким образом, несомненным является для нас существование, по крайней мере, двух основных типов литературы в киевский период: это тип южный — киевский, и северный — новгородский. Главные черты этих типов мы можем указать довольно точно, не только в языке, но и характере самих памятников. Отсюда вывод: при изучении киевского периода русской литературы мы должны иметь в виду и областной этнографический принцип развития литературы.

Теперь переходим к другому классу явлений, которые мы обобщили под группой явлений социального порядка; сюда же входят и явления экономические, как тесно связанные с первыми. Под этим общим определением мы, конечно, можем подразумевать довольно многое. Прежде всего мы должны обратить внимание на сословное деление в Древней Руси; принадлежность к тому или другому сословию связана с теми или другими общественными и имущественными правами; а это, несомненно, обусловливает особенности быта, миросозерцания, а следовательно, и отражение их в литературе, на личности писателя и т. д. Древняя Русь отличалась, как приходилось уже указывать, значительным демократизмом по сравнению хотя бы с Русью Московской; но все же было бы совершенно неправильным думать, что в Древней Руси не было каких-либо социальных различий. Может быть, не существовало классов строго замкнутых, не было между ними резких границ, переходить которые было трудно, но различия существовали и были, несомненно, существенны. Из таких сословных групп мы должны, прежде всего, отметить высшую военную аристократию с князьями во главе, затем шли: дружинный класс, духовный класс, класс землевладельцев и класс торговый — лично свободные, класс полусвободных, наконец, класс рабов[4]. Это деление не могло не отразиться на литературном развитии: уже в киевский период при общем однообразном средневековом тоне литературы, подчиненной церкви и религии, мы все же можем наметить специфические оттенки в некоторых памятниках: произведение, писанное, например, лицом духовным, будет даже при близости миросозерцания отличаться от произведения, писанного, например, княжеским дружинником. Кроме того, сама степень участия в литературе отдельных групп населения будет различна в зависимости от их положения в обществе, степени образованности и т. д. В самом расслоении общества на группы видную роль играло и экономическое различие отдельных групп. Классы различались не только по своему правовому, но и по материальному положению: если князь был администратором, то он был и крупным купцом; такое соединение, разумеется, и в литературном отношении, и в средствах к приобретению знаний отличало его от простого торговца, а это отражалось и на культурности человека. Культурность, прежде всего, требовала средств, а так как средства далеко не у всех классов общества были в одинаковом количестве, то и далеко не все классы имели возможность принимать равное участие в культурной жизни. Литература, занятие которой соединялось с известным имущественным обеспечением, несомненно, могла быть достоянием скорее высших, материально обеспеченных классов (военно-служилой аристократии и духовенства). Может быть, что она была доступна в значительной степени и средним классам — низшему духовенству, купечеству и другим лично свободным элементам населения Киевской Руси; но мы не можем об этом сказать чего-либо определенного за отсутствием материалов; мы можем совершенно определенно говорить о литературе, по крайней мере, некоторых отдельных классов, например, о литературе военнослужилой аристократии, о литературе духовного класса, точно так же, как можем говорить о литературе киевской, о литературе новгородской. Таким образом, второе условие, которое мы постоянно должны иметь в виду — сословная группировка общественных сил.

Чтобы не повторяться всякий раз при ознакомлении с отдельными памятниками, можно указать и третью общую черту, проходящую через киевский период литературы, как начальный; ее также можно условно отнести к чертам принципиальным: это отношение к народности, степень выражения в литературе народного миросозерцания. Прежде всего нужно напомнить, что русское миросозерцание до начала письменности было не христианское, а языческое; но оно было миросозерцанием народным. Миросозерцание книжной литературы было, наоборот, христианское, не национальное для нас (или, если в нем были черты национальные, то принадлежали они чужой народности — прежде всего греко-византийской, и тем, которые в себя впитала эта греко-византийская). Таким образом, началом у нас христианской литературы, основным ее процессом является выработка нового миросозерцания на двойной основе: языческо-народной и христианской. Та постепенная выработка проходит через весь киевский период и находит себе выражение прежде всего в оригинальных русских памятниках, как письменности, так и устной словесности. Постепенностью этой выработки и измеряется степень то национализации христианских памятников и понятий, то степень христианизации народных старших памятников устной литературы и народного миросозерцания.

Византийский религиозный принцип отличался в отношении к нехристианскому миросозерцанию и его выражению в литературе полной беспощадностью, именно: он чужого народного миросозерцания совсем не признавал. Все, что не укладывалось в рамки христианства, как его понимали византийцы, считалось отверженным, «бесовским». Всякое выражение дохристианских верований безусловно осуждалось и изгонялось как дьявольское, в каком бы отношении по существу оно ни стояло к христианству. Под это понятие — дьявольского, противоположного христианству — подводилось, таким образом, и выражение народности. Это византийское миросозерцание было усвоено и нашим духовенством, и нашей литературой, по крайней мере теоретически. Духовенство и руководимая им литература стали также относиться безусловно отрицательно ко всему дохристианскому, ко всяким проявлениям старины и народности. Таково было сознательное отношение, стремление; но, с другой стороны, бессознательно народность все же отражалась в литературе и должна была отражаться: ведь носителями литературы были русские, жившие или живущие в значительной степени традиционным бытом, который сразу не мог измениться по чужому шаблону. У греков по отношению к нам принцип народности был подменен принципом православия; у русских этого случиться не могло в силу свойств народности и низкого уровня христианского просвещения: вопрос о «двоеверии» не может быть обойден исследователем русской литературы.

Язык литературный. Рядом с вопросом о национальности стоит вопрос о языке литературы как одном из главных выразителей этой национальности и в литературе. К нам, как известно, пришел язык родственный, старославянский (болгарский) в качестве литературного. Вопрос, почему именно болгарский (старославянский) литературный язык стал и нашим литературным языком, и каким путем произошло это усвоение чужого (но не чуждого) литературного языка — вопрос этот, важный для понимания истории нашей литературы, нуждается в освещении. В самом деле, как объяснить то обстоятельство, что, если византийцы-греки дали нам христианство, христианскую культуру и литературу, они не дали нам своего литературного языка? Если принять во внимание, что византийское христианство не считало для себя обязательным, подобно западному, вводить с христианством и свой язык у новокрещенных народов, делать язык проводником космополитичности церкви, в то же время борясь против национализации церкви, мы все же не объясним себе факт появления болгарского языка у нас в качестве литературного: византийцы могли допустить и даже способствовать зарождению и развитию литературы христианской на языке живом — русском. Однако у нас явился все-таки язык болгарский. Возможно и такое объяснение: Болгария, раньше нас ставшая христианской, имела, благодаря Кириллу и Мефодию, национальную литературу, и в X в. переживала период ее расцвета (Симеоновская эпоха, «золотой» век) и, как близкородственная по языку, могла в глазах Византии играть роль, аналогичную литературе на живом славянском же языке, как и русско-славянская. Нашли же они возможность говорящих на болгарском языке Кирилла и Мефодия послать в чешско-моравскую Панно- нию. Но объясняя так, мы объясним лишь путь и причину влияния болгарской письменности на зарождение ее у нас, но не объясним, почему Византия избрала именно этот путь. Политическая программа Византии (с которой мы познакомились выше), общий характер отношений Византии к Руси как предмету эксплуатации страны в государственных интересах Византии, враждебные отношения к Болгарии, из-за обладания которой ведется Византией как раз в это время жестокая борьба; наконец, отсутствие данных для утверждения в Византии того «филологического» взгляда, о котором говорилось выше, — все это, взятое вместе, делает второе предположение сомнительным, во всяком случае не объясняющим удовлетворительно исторический ход развития у нас литературы на языке старославянском, не объясняет целого ряда ее явлений. Иное, более близкое к истине объяснение мы получим, если внимательнее присмотримся ко взаимным отношениям Руси и Болгарии, Византии к Болгарии и Руси и отчасти даже отношениям Руси к западному христианству[5]. Не входя в подробности, в данном случае излишние, мы должны представить себе дело таким образом. Христианство распространялось на Руси, как мы знаем, еще до крещения Владимира, которому принадлежит заслуга возведения христианства в России в степень государственной религии. Мало того, христианство не только было известно, но ко времени Владимира пользуется свободой и признанием (ср. договоры с греками, где отдельно приносит клятву языческая часть княжей дружины, отдельно часть христианская, существование своей христианской церкви Ильи рядом с языческими местами культа, христианство Ольги); оно, следовательно, до Владимира пользовалось уже распространением. Откуда шло это христианство до Владимира? Исторические источники об этом прямо не говорят, связывая само начало христианства с Владимиром, и, очевидно, эту мысль источников надо понимать в указанном выше смысле, то есть начала государственной религии. Греческие источники или идущие от них русские настойчиво проводят мысль о связи христианства с усилиями греков, замалчивая предшествующую эпоху, а между тем подобные, отчасти указанные моменты говорят об ином положении дела; само принятие христианства Владимиром не может считаться явлением внезапным (как оно рисуется позднее в легенде), должно было иметь прецеденты, и имело их. Как явление не только религиозного порядка, но и общекультурное, христианство и на Руси, как и в других местах, должно было быть результатом культурного воздействия близких и дальних соседей, в культурном отношении опередивших Русь. И действительно, такие благоприятные условия были в IX—X вв. для Руси налицо: соседняя, более, чем Византия, близкая по географическому положению, языку Болгария, успевшая не только принять в трудах Кирилла и Мефодия восточное христианство на живом языке страны, но и развить уже христианскую литературу и культурно подняться, эта Болгария уже давно связана с Русью культурно-политическими отношениями (для примера припомним тяготение, хотя бы Святослава, к Дунаю и Болгарии); к концу X в. Болгария уже ведет борьбу с Византией, раньше очень успешную, теперь малоудачную. Через западных наших соседей, главным образом через Прикарпатье и Польшу, доходят до Руси отзвуки и западной культуры и, может быть, западного христианства: та терпимость, которую обнаруживала Русь, уже христианская, при Владимире, к Западу (на что намекают рассказы, например, о епископе Бруноне в Киеве), настойчивое стремление греков внушить и нам необходимость отчуждения от иноверного Запада, о которой мы слышим чуть не с первых шагов византийского христианства у нас, — все это говорит за давность этих отношений к Западу. Они, несомненно, поддерживались и тем скандинаво-варяжским влиянием, которое шло главным образом по великому водному пути.

Эти два наблюдения ведут к тому, что мы поймем теперь правильно отношения наши и к Византии — те шероховатости, которыми сопровождается у нас водворение греческого влияния и иерархии в первые века нашего христианства (история Илариона, Климента Смолятича): греки, ясно, наталкивались на противодействие не только в области политического обладания, но и церковно-религиозной; о противодействии же язычества христианству мы не слышим; легко поэтому предположить, что какое-то иное, христианское уже течение тормозило грекам достижение ими их церковно-политических целей. Течение это должно быть признанным идущим из Болгарии: за это говорят и более ранние отношения Руси к Болгарии и более раннее появление у нас христианства и наличие болгарской переводной литературы в таком обилии к моменту принятия официального христианства при Владимире; наконец, на то же указывают враждебные отношения Византии к Болгарии этого времени. Иначе сказать, добившись официальной связи русской церкви с Византийской, греки для фактического осуществления этой связи (создания русской митрополии, зависящей от греческого патриархата) должны были бороться с христианством и его организацией, идущими из Болгарии. История водворения греческой иерархии в России это и подтверждает: только в 1039 г. удалось грекам нормировать в желаемом духе, и то не без затруднений впоследствии (Климент Смолятич), эти отношения; сношения литературно-церковные с Болгарией (в частности с Охридским патриархатом болгарским — в Македонии) засвидетельствованы фактически. Согласны с этим и показания литературные: мы знаем в русской письменности переводные тексты, идущие именно из Македонии (каковы например, «Толковая Псалтырь», изречения Менандра и др.), знаем памятники, переписанные с глаголицы, которая была обычным письмом в западной Болгарии и Македонии и не пользовалась распространением в Восточной Болгарии, более близкой географически к нам. Таким образом, влиянию непосредственно византийскому предшествовало (до Владимира) влияние христианское же, но болгарское (правда, несшее, но уже на народном языке, тоже греческое). Оно-то, как близкородственное по языку, давало нам и первые письменные памятники и старославянский литературный язык. И позднее это влияние более культурной, нежели Русь, Болгарии и при наличии церковно-политического византийского влияния в области литературы оставалось в силе: число переводов прямо с греческого, сделанных на Руси, невелико сравнительно с пришедшими через Болгарию, которая таким образом нас приобщила и к литературному наследию Кирилла и Мефодия. Наличию этого южнославянского влияния мы обязаны, по-видимому, и умеренностью наших отношений к Западу: того резко отрицательного отношения к нему, которое старательно прививала Византия, мы в первые века христианства у нас не видим. С другой стороны, это западное влияние, как отличное по типу и от болгарской (в основе византийской же) культуры, поддерживаемой родственным влиянием греческим, да и само по себе не сильное вследствие отдаленности от очагов западной культуры, развиться не могло при наличии болгарского влияния, почему к концу киевского периода оно и совершенно замирает. Таким образом, в силу указанных условий и в силу большой близости нашего языка и болгарского, в X в. на Руси свободно могли пользоваться готовыми трудами южных славян; но потому же их язык сделался у нас литературным языком: на нем писали свои произведения и русские авторы. В то же время язык этот все же не был тождественным с языком живым ни в фонетике, ни в морфологии[6], так что нужен был все же известный навык в усвоении и употреблении этого литературного, для нас условного языка, хотя это и не представляло для начитанного в болгарских книгах больших трудностей. Но все-таки перенять чужой, хотя и родственный язык целиком было невозможно. Поэтому в киевской уже литературе наблюдается любопытный процесс ассимиляции языков: болгарский язык изменяется под влиянием русского живого языка, принимает фонетические и морфологические особенности русского языка; с другой стороны, и сам русский книжный, отчасти живой язык подпадает под влияние болгарского языка, заимствуя из него многое, частью бессознательно, частью сознательно, частью формы, частью сами слова, выражающие новые для нас понятия. Дело нужно в общем представлять в таком роде: славяно-болгарский язык, на котором перешла к нам письменность, письменность прежде всего церковная, конечно, стал у нас считаться языком литературным; но вместе с тем с ним соединилось представление как о языке церковном, богослужебном. Поэтому и оригинальные русские произведения, которые трактовали о тех же церковных вопросах, вопросах религиозных, писались на языке, довольно близком к этому славяноболгарскому языку. Другое дело, когда приходилось писать что-либо, к церкви не имеющее никакого отношения, или имеющее лишь косвенное отношение (например, юридический акт, летопись): тут выступал уже живой русский язык с большей силой. Можно даже предполагать, что в таких случаях употреблять «священный» церковный язык едва ли признавалось удобным; к тому же и круг идей, а стало быть, и их обозначение (например, русские традиционные юридические термины, бытовые, военные понятия) были столь отличны от церковного, что и в самой церковной письменности подходящий образец найти было едва ли возможно. Отсюда мы можем вывести общее наблюдение: чем памятник ближе к церкви, тем язык его ближе к славяно-болгарскому, и наоборот: чем памятник дальше от церкви, тем язык его более близок к живому русскому языку. Если мы возьмем какую-либо церковную проповедь, с одной стороны, например поучение Кирилла Туровского (XII в.), и, с другой стороны, например, договорную грамоту (например Мстиславову 1146 г.), то эта разница в языке станет нам совершенно ясна: поучение Кирилла Туровского написано на церковно-славянском языке, довольно далеком от русского живого языка (лишь изредка попадаются русизмы), тогда как Мстиславова грамота написана на чистом почти русском языке с незначительным налетом славянизмов. Этот процесс оказывается характерным для всего древнего периода. Приведенный пример дает два крайних пункта различия: памятник церковный и бытовой, житейский. В других случаях, когда произведение само по характеру и отношению к «божественному» и «мирскому» занимает не столь определенное положение (например, летопись), и в языке (если так можно выразиться) пропорция церковно- славянского и живого русского элемента будет иная, то есть возможны различные степени окраски литературного языка живым и обратно (реже). Если мы этот принцип будем всегда принимать во внимание, то он объяснит нам довольно многое не только в киевском, но и в следующих периодах литературы.

  • [1] См. Лаврентьевский список (изд. 3), стр. 9—12.
  • [2] Некоторую аналогию представляет позднее белорусское племя, оказавшеесяна месте средней Руси киевского времени: оно также не успело развить вполне своюместную литературу.
  • [3] См. издание этих миней: «Служебные Минеи за сентябрь, октябрь и ноябрь»И. В. Ягича (СПб., 1886, Памятники древнерусского языка, I. Для западнорусских говоров старейшие памятники восходят едва к концу XIII в. (какова «Псалтирь» 1296 г.)).
  • [4] Подробнее у В. О. Ключевского: «История сословий в России» (М., 1913).
  • [5] Попытки осветить эти отношения с точки зрения церковно-политической делаеткнига М. Д. Приселкова «Очерки по церковно-политической истории Киевской Руси X—XII вв.» (СПб., 1913), где есть любопытный материал, хотя косвенный, и для интересующего нас вопроса. Ср., впрочем, отзыв об этой книге А. А. Шахматова (Заметки к древнейшей истории русской церковной жизни — Научный исторический журнал, 1914 г.,№4, стр. 30—61).
  • [6] Ряд звуков, например носовые, отсутствовал в русском живом языке уже давно;многие формы (например, имперфект, аорист) также отсутствовали или почти отсутствовали, вымирая и заменяясь иными. Подробнее об этом излагается в истории русского языка.
 
<<   СОДЕРЖАНИЕ ПОСМОТРЕТЬ ОРИГИНАЛ   >>